Помнится, Кора и Горька даже умели быть счастливыми, для этого им требовалось убежать ночью в лес. Тащили за собой и меня - счастливить. Лелька сама бежала - впереди всех. Ночь, холод, дождь, окушка моя, тогда была еще у меня машина, окушка брошена где-то в темноте на расквасившейся проселочной дороге - до счастия ли мне... Возможно, будь машина не моя, тогда был бы я счастлив? О ней, родимой, я думал, карабкаясь по мокрым склонам, обмакиваясь телом в черные речные воды, рябящие от вод небесных. А рядом бесновалась меж двух вод черногривая Лелька.
А было еще и так. Солнце палит, асфальт калится, и даже неприхотливые ильмы повесили уши - свои вялые листочки. И ливень вдруг - аж дух перехватило. Они, двое, - носки долой, тащат и с меня, толкают во двор. Опять хотят осчастливить. «Нет, - кричу я, - стыдно, там социум». За полминуты лывы по всему двору. Они в них - прыгать, веселиться. Социум из-под карнизов пялится. Водосточные трубы от струй гудят. И я в той луже, мокро так, жалко улыбаюсь на Кору с Горькой, как мокрая курица на взмывших в небо стрижей. Только капли бегут, нос щекочут.
Никогда я не умел быть счастливым, а все те редкие моменты ущербных моих околосчастий обычно были связаны с женщинами моими, а такие счастия и в расчет брать неможно - уж больно известного они свойства.
Впрочем, по-прежнему шло время, и однажды я заметил, что они разучаются... Быть счастливыми. Горька все больше ворчал и ныл, мечтал о трубке и кресле-качалке, Кора фыркала, и никто не помышлял о лесе. Кроме Лельки, только та почти перестала появляться. Но я-то, признаться, тайное облегчение испытал, когда счастье, стеклом витрины отделявшее меня от Коры и Горьки, исчезло. Они стали мне только ближе, роднее.
А Горя чумной был, нельзя с ним близко... У меня ведь иммунитета к той болезни не было... Теперь я умею видеть, как неправильно живут люди. И болеть - болеть, видя, как живут люди, и на глазах гаснет их огонь, болеть от того банального несовершенства мира...
А в конце нас ждал распад, огонь гас и здесь, в таинстве таинств - очередной круг из спасительного превращался в удавку. Чай стал горьким, сигаретный дым на кухне - едким до слез. Наше общество тихо разваливалось, как гниющий труп.
Но развалилось оно несколько честней и неожиданней, резким ударом - эти двое расторгли свой небесный брак. Ударом в самое сердце подвижников - в чистоту, в миф. А следом было много дней молчания...
7. Распевочка
Бумага, моя бумага, чистенькая, миленькая, потому - сбор жизненного опыта - жопыта - дело крайней важности. Была у меня задумка - повесть о низших слоях общества, о неквалифицированно-трудящихся, о тех, что соль земли, родных сердцу, вот они, вижу: выступают из бездны и в бездну уходят, королевы бензоколонок, княжны круглосуточных магазинов, зубоскалит охранник, да просыпался медью алкаш в бесконечные, бездонные, вездесущие блюдечки для монет, старый сторож на стройке - он хранит свою злость, он знает цену победам, свежевыпивший дворник - он знает прикосновение чистоты!
А я плохо знал - отошел за пару лет, проведенных в мифе с Горькой и Корой. Требовался жопыт, а, может, просто требовалось заполнение пустоты душевной - потому что их более не было со мной...
Я вернулся к старым своим знакомцам, благополучно спился, подхватил триппер от одной несовершеннолетней, которую, как выяснилось позже, имел даже собственный отчим. Измызгался в той жиже, нахлебался всеми своими пустотами, и только бумага оставалась по-прежнему чистенькой, нетронутой - я самоотверженно добывал опыт, вполне им и удовлетворяясь.
А потом я понял, что лишние и вечно лишние люди химическим процессам не нужны, пьется вполне и одному, а эти душевные рожи - дополнительный финансовый отток из моих карманов. Я понял, что к душевности их, к нескончаемым страдальным рассказам о жизни, к самим всем, живым, написанным в текстах, после каждого вздоха, фразы, лица, можно подставлять строчку из поэта нашего, Виталика, посещавшего литобъединение. «Как всякое невечное говно». Рядом с которым строчка эта, впрочем, смотрелась не менее органично.
И я стал пить уединенно... «как всякое невечное говно». Похерил повесть. Бросил свою мисс правду жизни трипачную... «как всякое невечное говно», устав тянуть ее из бездны и видеть проступающую из души ее эту Вечную Женственность, вечнющую... «как всякое невечное говно».
И на сердце сразу предательски полегчало - ибо, как раны мирской не прикрыть своею, как не увидеть ничком неба Аустерлица - так бы и душа у раба Божьего Андрея не горела б, не тлела, не горела б, не тлела, не горела б, не тлела...
Читать дальше