«Где ваш Армагеддон, мама?» - спрашиваю я. Мама состоит в здешнем обществе рериховцев, а те об Армагеддоне поговорить любят, у них на все есть ответ.
«Он уже идет». И еще говорит, все будет постепенно, и целый миллиард его переживет, а Америка, говорит, пострадает более всего. Рериховцы много рассуждают о всемирном заговоре, и Америки, сеющей семя зла, не любят, им даже Армагеддон благ, лишь бы той Америке хуже.
Да, но ведь здесь я с ними даже солидарен...
«Что делается, что делается», - качает головой мама и испытывает тайное удовлетворение, вписывая падение торгового центра в свою «тетрадь катастроф». Есть у нее такая. Листы разбиты на колонки - дата, место, число жертв. Она заносит в анналы признаки входящего в раж Армагеддона. Там все: землетрясения, извержения, цунами, даже самолет с нашими одаренными детишками, погибший над лоснящейся Швейцарией. Она зовет это техногенной катастрофой.
«Самолеты будут падать все чаще. В атмосфере сейчас поток высоких энергий». И: «Так Бог постепенно отсеивает людей».
Стреляет Бог из своей божьей рогатки прицельно по одаренным детишкам. Вот уронил как-то хвост от Антея на интернат для детей инвалидов. Разве не прицельно? У мамы на все нашелся бы ответ, у меня нет ни одного. Я смотрю на жизнь и ничего в ней не понимаю. И если завтра, к примеру, Грабовой и Виссарион действительно окажутся Иисусами - я пожму плечами и вновь опущу голову к земле.
Моя мама верит обоим, особенно Г.Г., потому что переться в тайгу, в город солнца - здоровья не хватит. А тут страна Григория, она повсюду, она вокруг тебя, а в ней, как при коммунизме, никому не надо будет умирать, не надо будет мести дворы за подачку в полторы тысячи, собирать с газонов окурки, использованные презервативы и выслушивать надменные упреки вечно недовольных жителей, в организм вольются сила и молодость и не выльются уж обратно, рассосутся кисты, нормализуется работа кишечника - кружка Эсмарха, это страшное, резиновое, грелкообразное, перекочует на антресоль и не вернется боле назад, на свой гвоздь.
И я хотел бы, мама, чтобы так все и было, я грежу золотым веком, но...
Третий класс. Старуха с блеском нержавейки в глазах - наш классный руководитель. Она охаживала непослушных линейкой, а после уроков заставляла нас стамесками скрести пол. Его выкрасили дурной краской, к которой липли грязь и резиновая чернота с подошв. Мы наскребали клейкие комки и замывали вычищенный пол, который назавтра, к концу уроков, становился снова черным. И изо дня в день я погружался под парту, в это вязкое коричневое болото, в нем увязала выданная стамеска и всякая попытка найти разумное объяснение тому, что я делаю. Еще старуха заставляла нас стричься под машинку. И даже девочка у нас одна наголо остриглась, а старуха ее и похвалила, в пример поставила. Мурзина - девочку звали. Мурзилка. Мне она нравилась. А потом вдруг - наголо.
Но того стоило, ведь старуха обещала нам на стыке тысячелетий, которых теперь и нет, которые теперь зовут миллениумами, обещала нам пришествие коммунизма. Причем, с укором таким в голосе, мол, вы-то, сучонки, потащитесь вволю, поимеете коммунизьма с его бесплатными благами, а я-то уж не дотяну, а посему - дальше звучало в голосе - скребите, скребите стамесочкой, чтоб и вам коммунизьм дармовым зараз не показался.
До сих пор вспоминаю ее со злостью, за это напрасное чувство вины, за неоплаченное, которое испытал перед ней за то, что буду хавать коммунизм полной ложкой, а она не дотянет.
И скреб, близил светлую эру, остригся под канадку - за тридцать копеечек. Мне, такой прически ни разу не носившему, это было унизительно, в класс пришел - без волос, а словно с голой жопой. И дальше унижался - на пути к светлому будущему это мелочи. Готовились к приему в пионеры. Разучивали клятву. Старуха каждого проверяла. И когда дошла моя очередь, я несколько раз запнулся. Старуха сказала, что в пионеры принимать меня нельзя. И мне, сопливому, в слезах, пришлось перед классом извиняться и давать обещание, что непременно выучу от зубка. И было мне прощение. Прощенный, я бежал домой вприпрыжку, птицы весело чирикали вслед. Я сделался вдруг очень голодный. Прощен, прощен - улыбалось высокое белое солнце. Дома я ел и смеялся...
А потом приняли всех скопом - и двоечников, и отличников. И клятвы не спросили, никто не подошел и не поинтересовался моей выученной от зубка клятвой, надо было просто хором повторять за вожатыми. Мы повторили и сделали ручкой. И мир стал бесцветным, я больше не выбивался в отличники, подделывал материн почерк, прогуливал, а потом приносил липовые записки, что болел. Светлое будущее с добрым коммунизмом, с улыбчивыми ответственными людьми, которые после честного трудового дня берут у великодушного государства заслуженные блага, тихо угасало, перебиралось во сны, где и по сей день вижу я, как хожу с проволочной корзинкой вдоль длинных полок и набираю разнообразные вкусности, и выхожу, и ни перед кем не виноват, никому ничего не должен.
Читать дальше