А вообще язык его – свой и больше ничей, свободный и строптивый, независимое государство.
Юз Алешковский силен тем, что я бы назвал – невроз независимости.
Его литература по-прежнему способна шокировать ударным аморализмом и щедрыми матюгами, но одновременно наперекор среде и моде он стал чадом Православной церкви, не принял 90-е с их криминальностью, обругал «Пусси Райот», а из Коннектикута жадно стремится в Крым…
Ярче всего этот благословенный невроз явлен через язык.
Шаманский, страдальческий, праздничный, уносящий в вихревое кружение мысли и чувства.
Юзык.
– Иосиф Ефимович…
– Зовите меня просто Юз.
– Как самочувствие, Юз? Как себячите (ваш неологизм) в девяносто один год?
– Да так, внешне молодцевато, но старость, конечно, не радость в моем 92-м, особенно когда башка пуста, душа весела, а телеса – то ли в грустной печали, то ли в печальной грусти.
Великий Оскар Уайльд полагал, что трагедь у нас, двуногих, в том, что временное (надеюсь, очередное) тело ветшает, а душа остается вечно молодой, уверен – бессмертной.
– Выпиваете иногда? Видел тут ваше бодрейшее фото с вискарем на день рождения…
– Алкашовским я не стал – спас мой ангел, но с юности очень даже любил принять на грудь чего-нибудь, что покрепче портвешка. В неволе одеколонили, табачным дымом забивая запашок «Курортного», «Тройного» и т. д. А в старости че-то пропадает желание с ухарской восторженностью поддать с друзьями, с Ирой, с гостеванами. Но вот день рождения… я же все-таки не старая горилла: всегда готов шарахнуть для начала «Белуги» полстакана – всегда!
– Есть ощущение, что манера речи ваших персонажей передалась и вам. Это литературная игра или уже привычка? Вы ведь можете по-разному…
– Конечно, могу, но я рос во дворе среди безвредных шухарил, хулиганья и мелкого жулья, по фене ботавшего, а в первый же день войны – беды народной, – держа в зубах папиросу «Беломорканал», получил по морде от дядьки за вопрос, о чем по радио трезвонят. Вообще-то, сочиняя, скажем, роман, просто не могу не сообщать речугам персонажей естественности. Матюганы как-никак больше, чем свойственны, работягам, крестьянам, спортсменам, физикам-теоретикам – почти всем простым смертным, кроме детишек. Три десятка персонажей – тридцатка различных речений.
Курить я не бросил и в Омске, когда отец и ушел на фронт, а мамаша устроилась бухгалтершей на мясокомбинат. Тогда все пацаны были безотцовщиной.
Папаши у некоторых имели броню, «воюя» машинистами паровозов и прочими незаменимыми в тылу профи. Оброс сибирскими словечками, звал матушку в разговорах маханшей, папашу – паханом, тырил уголь со стоявших у депо паровозов, взрезал, прицепившись с пацанами к платформе грузового трамвая, мешки муки, поскольку доставала голодуха; научился жарить оладушки и драники, угощал которыми раненых на фронте вояк, лежавших в соседнем госпитале; позже узнал, что этим же занималась Инна Лиснянская в далеком Баку.
Менял свою птюху хлебушка на семечки и самосад. Кроме того, нормально учился в школе, слегка овладел духовым инструментом – баритоном; таскал для маханши на коромысле пару ведер колодезной водицы, причем несколько раз в день, кроме того, втрескался в пятом классе в Любу Ерошкину… я это все к тому, что жисть крутилась в такой вот лингвоатмосфере, что я затрекал, словно шустрый мужичок, и в конце концов приболел: врачи нашли у меня какой-то зловещий инфильтрат левого легкого. Слава маме, что спасла меня, обменивая на рынке потрясные свои тряпки на маслице, курятину, курагу и сметану, – спасла. В ту зиму я и прочитал «Трех мушкетеров», пару томов Жюля Верна, «Тиля Уленшпигеля», буквально перевернувшего душу, и много чего другого. Кстати, сам себе я довольно тупо замастырил тату: свеклообразное сердце, уже в Москве вновь пронзенное стрелою, о чем жалел на штатских таможнях, где нашу тачку яростно шмонали, принимая мою тату за примету мафиозника.
– Теперь «треканье» Юза Алешковского – предмет изучения литературоведов. Вы ведь общались и с Бахтиным.
– Я мало о себе думаю, потому что, к счастью, не нарцисс. Наоборот, придумал словечко «эговно», так что я не «эговнюк». Поверьте, не ведаю, что я за стилист. Музам не нравятся самохвалы, самопознаванцы и псевдонимбы. А с великим страдальцем и огромным ученым общались мой крестный Сережа Бочаров и бывший одноклассник Кожинов. Однажды я провожал с ними Бахтина на вокзал. Сережа попросил меня, очарованного его потрясной книгой, прочитать пару свежих озорных строк. Я и «декламнул»:
Читать дальше