Совсем иным видом испытанной мною усталости была сменная работа во времена учебы, ради заработка. Тогда мы работали с раннего утра — я вставал в четыре часа, чтобы поспеть на первый трамвай, не умывался, писал в каморке в пустую баночку из-под конфитюра, боясь потревожить хозяев, — и до второй половины дня наверху, под крышей, при искусственном свете, в отделе доставки большого универмага, несколько недель перед Рождеством и на Пасху. Я разрывал старые картонные упаковки и вырезал из них огромным, как гильотина, ножом большие прямоугольные вкладыши для новых коробок, которые собирались за стенкой на конвейере (механическая работа, как раньше дома, когда я пилил и колол дрова, и это шло мне даже на пользу, поскольку оставляло голову свободной, здесь, правда, из-за бешеного темпа все же не полностью). Та, новая усталость заявляла о себе, когда после смены мы выходили на улицу и дальше каждый шел своим путем. Вот только тогда внезапно у меня, оставшегося наедине со своей усталостью, очки вдруг оказывались запыленными, и я моргал, ничего не видя вокруг; расстегнутый ворот рубашки — грязным, а знакомая улица выглядела совершенно иначе, чем обычно. Я больше не ощущал себя, как прежде, идущим вместе с другими людьми, которые тоже куда-то шли — в магазины, на вокзал, в кино, в университет. И хотя я бодро шел, четко осознавая свою усталость, не впадая в сонливость и не погружаясь в себя, я все-таки чувствовал, что выключен из общества, и это был леденящий момент; я шел один-одинешенек, как бы во встречном движении по отношению к остальным, все дальше в собственное уединение. В студенческих аудиториях, куда я потом входил во второй половине дня, словно переступая запретный порог, я еще меньше обычного прислушивался к монотонным голосам; все, что там говорилось, предназначалось не для меня — я ведь не был вольнослушателем. И чем дальше, тем день ото дня больше хотелось мне скорее очутиться в тех усталых группках сменных рабочих наверху, под самой крышей; и сейчас, анализируя эту картину, я понимаю, что уже тогда, очень рано для себя, девятнадцати-двадцатилетним, задолго до того, как серьезно занялся писательским трудом, я перестал ощущать себя студентом среди студентов, и это было малоприятное, скорее боязливое чувство.
А тебе не бросается в глаза, что ты создаешь картины усталости, в слегка романтической манере, только людей сельского ручного труда — твоих плотников и койшлеров, и никогда горожан — ни больших, ни маленьких?
Я ни разу не видел картин, живописующих усталость горожан.
И даже не можешь себе их хотя бы представить?
Нет. Мне кажется, что здоровая усталость — это не про них; они рассматривают ее как признак дурного тона, ну вроде как если бы ходить по городу босиком. И к тому же они не могут явить собой картину усталости, потому что сам род их занятий не таков. В лучшем случае они могут изобразить под конец дня смертельную усталость, как, собственно, любой из нас. И такой же маловероятной кажется мне усталость богача или власть предержащих, за исключением разве что ушедших в мир иной — царя Эдипа или короля Лира. Я не вижу даже усталых рабочих, выходящих после трудового дня из ворот современных полностью автоматизированных заводов и фабрик, а лишь властно, по-господски расправляющих плечи людей, с миной победителя на лице и огромными ладонями великанов-младенцев, которые тут же за углом у ближайшего игрового автомата найдут применение своим навыкам в размеренно-уверенных движениях. (Я знаю, что ты сейчас возразишь: «Тебе бы нужно, прежде чем говорить такое, хорошенько подустать самому, чтобы уметь соблюсти меру». Но: я должен быть иногда несправедливым, и мне этого хочется. А кроме того, описывая предыдущие картины, в соответствии с задуманным планом, я довольно здорово устал.) Однако я познал одну усталость, сравнимую с той усталостью сменных рабочих, когда наконец — это был мой единственный шанс — «ушел в писание» и работал ежедневно, месяцами напролет. А потом, когда снова вышел на городские улицы, уже больше не ощущал себя частью уличной толчеи. Но сопутствующее мне в данном случае чувство было совершенно иным: мысль не быть участником рядовых будней больше нисколько не занимала меня; наоборот, при моей чудовищной творческой усталости, близкой к изнеможению, она даже давала мне, можно сказать, блаженное ощущение: не общество было недоступно для меня, а я был таковым для него и для каждого из них. Какое мне дело до ваших прихотей, гулянок, объятий, вот для меня тут деревья, трава, киноэкран, где Роберт Митчем только для меня пускает в ход свое непостижимое искусство мимики; музыкальный автомат, где Боб Дилан только для меня поет свою «Sad-Eyed Lady of the Lowlands» [2] «Женщина с низких долин с грустными глазами» ( англ.).
или Рэй Дэвис свое и мое «I'm Not Like Everybody Else» [3] «Я не такой, как все» ( англ.).
.
Читать дальше