Почти все великое создается с невинными и скромными намерениями. Тридцатидвухлетний оксфордский математик искренне пытался развлечь во время летней прогулки по жаре трех дочерей своего декана Генри Лидделла — Алису, Шарлотту и Эдит. Он проплыл с ними в лодке от моста Фолли до деревни Годстоу, название которой в переводе означает «Божье урочище», и все три часа пути потешал всякой ерундой, которая лезла в голову, причем Алиса требовала, чтобы приключения были как можно более дурацкими, а Эдит беспрерывно перебивала рассказчика вопросами. Девочкам так понравилась сказка, что они потребовали ее записать; Доджсон, уже пять лет к тому времени сочинявший юмористические рассказы и печатавший их в приложении к «Таймс», и сам оценил собственный абсурдный вымысел и к Рождеству записал историю, а потом, расширив почти вдвое, издал (1865). С тех пор имя Алиса сделалось культовым, а сновидческий, абсурдистский метод, к которому прибегнул автор, породил целую школу, лучшим учеником которой был, конечно, Кафка, но и Чапек в «Кракатите», и Лем в «Рукописи, найденной в ванной», и Стругацкие в «Улитке на склоне» прилежно учились у Кэрролла. Набоков отлично перевел ее на русский (хотя канонический перевод Нины Демуровой, пожалуй, веселей), но если бы не работа над «Аней в Стране чудес», еще неизвестно, что бы получилось из «Приглашения на казнь» или «Bend Sinister».
В детстве «Алиса» стала едва ли не самым большим моим читательским разочарованием — я ждал от этой сказки Бог весть чего, а она оказалась скучной и мрачной, как дурная бесконечность детского кошмара. В ней хватало смешного, но шуточки были пугающе алогичны, и вообще, мне кажется, эта книга не для детей, хотя и среди них находятся любители абсурда. Я оценил ее значительно позже, курсе на втором, и считаю одним из лучших исследований по психологии тоталитаризма. Почему для антитоталитарной фантастики лучше всего годится метод Кэрролла, пространство сна? Потому что тоталитаризмом как раз и называется образ жизни (и мысли), управляемый не логикой, а больной, извращенной прихотью. Так устроены наши кошмарные сны, в которых нами тоже распоряжается чужая воля. Сон складывается из хаотически смешанных картинок нашего опыта, и перезапустить его сценарий мы бессильны: мозг избавляется от того, что его мучает, и мы не можем заставить его бросать эти картинки в топку в строго определенном порядке. Как хочет, так и тасует — отсюда навязчивый кэрролловский образ карт. Сон разума рождает чудовищ: сознание спит, усыпленное усталостью, снотворным или массовым гипнозом, хлещущим из телевизора. С этого усыпления сознания, кстати, и начинают все диктатуры. А потом пирует подсознание, не желающее знать законов, правил и ответственности. В кошмарном сне человек ничего не значит — что захотят, то с ним и сделают. Это абсолютное бесправие может позабавить, потом испугать, а потом взбесить, как и происходит с Алисой. Правда, последовательность у всех разная, и, может, только по этому принципу и стоит классифицировать людей: герой Стругацких сначала злится, потом забавляется, а потом боится (потому что иррациональная сила, с которой он столкнулся, оказывается ужасней, чем он предполагал). А герой Набокова сначала гневается, потом боится, а потом хохочет, как в «Истреблении тиранов», — и этим смехом побеждает Благодетеля. История Алисы последовательно проходит через эти три фазиса — гротеск, паника, протест. Ее негодующий крик «Вы ведь всего-навсего колода карт!» страшным эхом отозвался в реплике Пастернака в разговоре с Тарасенковым о том, что в сталинизме нельзя искать логику: «Мы тасовались, как колода карт». Пастернак читал и ценил «Алису».
Все персонажи тоталитарного социума налицо: есть нерассуждающая власть, у которой на все один ответ: «Голову долой!» Есть трепещущий подданный, беспрерывно восклицающий: «Мои ушки! Мои усики!» Есть соня-обыватель, ввергший себя в полное безразличие, и комедия суда (позаимствованная у Рабле и доведенная до совершенства у Кафки), и даже хитро замаскированный диссидент, которого не видно — видна одна улыбка, но она-то и внушает надежду, что жизнь возможна. Есть бесчеловечная игра в крокет — надо хватать фламинго и бить ими по ежам, но Алисе их жалко, и фламинго ей подмигивают и убегают, а ежи успевают развернуться и потрусить прочь. Есть и главная примета закрытых обществ: беспричинные вознесения и низвержения, наказания и поощрения (отсюда постоянные скачки — Алиса то великанша, то карлица). Наличествует и «задаром данная блаженная еда» — разумеется, поддельная, как все дармовое: квазичерепаший суп из черепахи Квази, предрекая войновичевскую «свинину по-вегетариански». И не надо говорить, что Кэрролл всего этого не имел в виду: он тоже позволил своему сознанию ненадолго отключиться в жаркий оксфордский день. А в подсознании у него сидели нормальные страхи интеллигента Викторианской эпохи — деликатного, одинокого, задавленного бюрократизмом и ханжеством. Плюс, говорят, тайное гумбертианство, которому он давал волю лишь как вуайер, но наказания боялся все равно. Так что веселым сказкам в духе Милна взяться было неоткуда.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу