Так у нас дома начались богослужения. Папа служил почти каждое воскресенье, за редким исключением, когда он уезжал к владыке Иоанну. В основном дома он служил литургию, на всенощную обычно ездил в храм. Папа служил, а мы пели, читали и ходили со свечой. Сначала это была только семья, но скоро у папы стали появляться духовные дети, они стали приходить на эти домашние богослужения, исповедоваться и причащаться.
Богослужения совершались в папином кабинете, в котором было метров пятнадцать, с одним окном. Конечно, у нас соблюдалась конспирация. На кухне и в соседней комнате обязательно включали радио, дверь никому не открывали. Окно закрывалось сначала поролоном, потом одеялом, сверху вешалась белая скатерть — получалось место для запрестольного образа. На эту скатерть крепили большой крест. В левом углу кабинета стояло много икон. В этом месте ставился престол, представляющий собой большой этюдник, который каждый раз потом убирался, складывался, и никто бы не мог предположить, что это престол. А тумбочка превращалась в жертвенник. С правой стороны стоял огромный письменный стол. Этим столом пространство алтаря отграничивалось от основного храма. Чтобы это как–то обозначить, на две табуретки клались две стопки книг, которые накрывали полотенцами, а сверху ставили образа. С правой стороны — образ Спасителя, с левой — образ Божией Матери. Кабинет превращался в храм, состоящий из алтаря и основного храма. Больше никакой алтарной преграды не было.
Пели мы сами. Мама обладает хорошим слухом; еще девочкой дедушка научил ее гласам и всему необходимому в церковном пении, и ей не составляло никакого труда провести службу. А мы за мамой подстраивались и пели. Особенно сложных песнопений у нас не было, как мама пела, так и мы пели. Даже бывало несколько раз, когда мама уезжала, мы без нее проводили службу. Просфоры пеклись тоже у нас дома. Как правило, пекла мама, а потом пек мой младший брат.
В самом начале мы очень боялись, что в любой момент могут прийти представители органов, поэтому у нас все очень конспирировалось; никакого явного облачения не было. Подризник был как ночная сорочка. Мама сшила такую белую сорочку из нового материала. Никто к ней не прикасался, папа ее освятил. Внешне никто бы не мог ничего заподозрить: простая ночная рубашка, а не подризник. Фелонь — просто белая скатерть, расшитая со всех четырех сторон белой ленточкой. Каждое воскресенье рано утром мама эту скатерть превращала в фелонь, то есть среднюю часть сшивала, пришивала или прикалывала кресты, которые потом откалывались и убирались со всеми ленточками и со всей тесьмой. А на время богослужений все это превращалось в фелонь. Так же и поручи и епитрахиль. Мама строго соблюдала, чтобы к этому никто не прикасался. Хранилось все это с должным благоговением. Потира как такового не было — использовался большой новый бокал, к которому тоже никто не прикасался; он хранился в особом месте. Покровцы тоже были замаскированы. Копия как такового у папы не было, просто использовал новый скальпель: так до конца жизни он им и пользовался, даже когда служил в храме, — настолько он уже стал близок и дорог. Братья мои сделали небольшую деревянную Голгофу, которая ставилась у нас на жертвенник. Потом папа отнес ее в храм. Обстановка была очень простая, чем–то даже приближенная к первохристианским временам, поскольку алтарной преграды не было, и мы все являлись участниками Таинства. Многие тайные священнические молитвы папа читал почти вслух, и мы все это слышали и даже видели, как все это происходит. Все присутствующие были свои. Те папины духовные чада, которые со временем стали приходить к нам, тоже становились своими. Никто не гнался за особенно хорошим пением. Было очень просто. Папа ничего особенного не требовал от нас. Единственное, чего он всегда и постоянно требовал, — это благоговения и тишины в храме.
Я помню урок, который папа дал мне на всю жизнь. Когда я была маленькой, — мне было одиннадцать лет, а брату — девять, мы уставали. Одно дело в храме — там мы не позволяли себе что–нибудь такое делать, а тут вроде дома. И мы с ним — я не могу сказать, чтобы мы часто себе это позволяли, — но, тем не менее, иногда выходили. То нам попить захотелось, то, простите, в туалет. Бывало, мы и придумывали причины, по которым бы на какое–то время выйти. И вот я помню, один раз папа позвал меня вместе с младшим братом и говорит: «А вот если тебя директор школы вызовет к себе, ты позволишь себе выйти от него? Сможешь ты без спроса взять и выйти от него?» — «Нет, ну как это возможно? Это невозможно». — «Прости меня, но наберешься ли ты смелости отпроситься у него в туалет?» — «Нет, папа, не наберусь». — «А что же ты себе тут позволяешь, ты же в храме Божием. Тут же Господь! А Господь разве может сравниться с каким–то директором?! Ты директора школы боишься, а тут Господь, и что ты себе позволяешь?». Вот такой урок дал мне папа на вcю жизнь. И до меня как будто дошло! Действительно, уставала я стоять, не всегда мы все понимали, и вроде бы дома — и храм. Я себе давала полный отчет, но тем не менее какая–то вольность была. А тут — все! Папа на всю оставшуюся жизнь меня отучил вообще куда–либо когда–либо с богослужения отлучаться. Такое чувство благоговения было у папы, и в нас он всегда его воспитывал, и во всех своих духовных чадах.
Читать дальше