Согласимся, что церемониальная непроницаемость есть одна из важнейших характеристик византийской культуры, как эта последняя начала складываться еще в позднеантичные времена. «Повсюду человечно–настроенческое и рациональное отступает назад, и повсюду на переднем плане оказывается сумрачность магически–чувственного, застывший образ и застывший жест» [36] Е. Auerbach. Mimesis. Dargestellte Wirklichkeit in der abendlandi–schen Literatur. 5 Aufl. Bern — Munchen, 1971. S. 56.
, — замечает один из классиков новейшего зарубежного литературоведения Э. Ауэрбах, характеризуя стиль Аммиана Марцеллина по сравнению со старыми римскими историками. Можно привести слова еще более именитого исследователя — искусствоведа Р. Гамана: «Эта культура становится не монументальной, но церемониальной; она не раскрывает свою суть, но прячет ее за укрытием формы, она владычит и не снисходит, но с холодной учтивостью отстраняет приближающихся и создает непреодолимую дистанцию между искусством и зрителем, между святыней и молящимся» [37] R. Hamann. Geschichte der Kunst von der altchristlichen Zeit bis zur Gegenwart. Berlin, 1935. S. 39.
. То, о чем говорят Гаман и Ауэрбах, — часть истины, но далеко не вся истина: ибо соотношение между непроницаемостью формы и «проницающей» энергией воздействия «проникновенного» содержания может оказаться куда более гармоничным, чем это удается априорно угадать. Как говорил Гераклит, «скрытая гармония сильнее явленной». Что более парадно и более «формализовано», нежели знаменитый Акафист Богородице (VI—VII вв.) с его алфавитным акростихом, с его сквозными панторифмами:
Радуйся, чрез тебя радость сияет,
Радуйся, чрез тебя горесть истает… —
с ювелирной игрой его аллитераций и ассонансов, с распорядком его «икосов» и «кондаков», за которым таится хитроумная числовая символика? И вся в целом византийская церковная поэзия предстает пред нами как изощренная игра богословст–вующего витийства. Если бы это было не так, отысканное Византией сокровенное соотношение между жесткой церемони–альностью и слезной интимностью не служило бы духовной пищей и творческим образцом для стольких народов и в течение стольких веков.
СИМВОЛИКА РАННЕГО СРЕДНЕВЕКОВЬЯ
(К постановке вопроса) [38] Семиотика и художественное творчество. М.: Наука, 1977.
1
Историческим итогом античности, ее концом и пределом оказалась Римская империя. Она подытожила и обобщила пространственное распространение античной культуры, собрав в одно целое земли Средиземноморья. Она сделала больше: она подытожила и обобщила идейные основания «языческой» государственности рабовладельцев за целое тысячелетие. В пространстве рубежи империи совпадали с границами греко–римской цивилизации, но по идее они совпадали с границами мироздания — «Зевсова полиса», как выражался Марк Аврелий, глава империи и философ империи в одном лице [39] Marc. Aurel., IV, 23.
. Конечным вариантом имперской философии стал неоплатонизм [40] О связи философского синтеза неоплатонизма с государственным синтезом Римской империи ср.: Лосев А. Ф. История античной эстетики (ранняя классика). М., 1963. С. 123—127. Порфирий подчеркивает синхронность философской инициативы Плотина с таким политическим событием, как начало правления Галлиена (Porphyr. De vita Plotini, §§ 4, 12).
, причем не столько неоплатонизм Плотина, сколько неоплатонизм Прокла [41] Патристика, в отличие от современной ей языческой философии имевшая будущее и работавшая для будущего, прямо перешла от стоического платонизма каппадокийцев к христианской интерпретации Прокла у Псевдо–Ареопагита (ср. Mathew G. Byzantine Aesthetics. London, 1963. P. 20). Василий Великий знал Плотина, он использовал отдельные положения Плотина, но по общей структуре мышления
, выведший итог всех путей греческой мысли от мифологической архаики до аристотелианской протосхоластики.
Во всех этих случаях итог превращал то, итогом чего он был, в противоположность себе. Полис, который мыслится равновеликим миру (уже Рутилий Намациан в начале V в. играл с созвучием латинских слов urbs — город и orbis — мир [42] De reditu suo, 66 (Poetae Latini Minores, rec. Aem. Baehrens. Vol. V. Lipsiae, 1883. P. 77). В переводе M. Л. Гаспарова: «…То, что миром звалось, городом стало теперь» (Памятники поздней античной поэзии и прозы II–V века. М., 1964. С. 146). Уже во II в. ритор Аристид говорил о римской ойкумене как о едином полисе (Элий Аристид. Панегирик Риму. Греч, текст с рус. пер., введением и комментарием И. Турцевича. Нежин, 1907).
), есть радикальная негация настоящего полиса, которому, по суждению Аристотеля, полагалось непременно быть «обозримым» с вершины его акрополя (ешотопто [43] Aristotelis Politica, IV (VII) 5, 1327 а 1.
). Все основные компоненты античной цивилизации находят себе место внутри конечного синтеза, но всякий раз на правах метафоры, аллегории, символа, не тождественного собственному значению.
Читать дальше