— Дядя, дорогой, что ж я натворил-то, ведь ничего не помню!
— Ишь, племяничек нашёлся! Бык рогатый тебе дядя, или медведь в лесу. Выхлебал, дружки вон твои говорят, чуть не ведро «белой», да в том же кабаке и драку учинил, с курсантами, официантку вишь не поделили. Дак ведь ты двоим рёбра поломал, одному руку, а ещё один в «ренимации», с головой пробитой. Коли помрёт — будет тебе, паря, «вышка» — строго теперь с убивцами-то.
Тут я и завыл во весь голос.
— Господи! Что ж я наделал! Жизнь свою погубил, мать с горя помрёт, родных опозорил! А курсантик-то, Господи! Он — то за что? У него, небось, тоже мать есть, ох проклянёт она меня со всей роднёй моей! Господи! Да что же это такое? Господи!
— Поздно ты, паря, Господа вспомнил — пожилой милиционер глядел с жалостью, беззлобно — раньше надо было родителев слушаться, да к попу «на испыт» бегать. Натворил делов — отвечать надо. А то и правда, что окромя Бога тебе теперича помочь не-кому. Молись, что ли, коли умеешь. Молись, давай, может Бог-то и услышит…
Ту меня словно в прорубь окунули. Всё вдруг вспомнил. Церковь нашу, себя маленького, отца, погибшего в день победы в Берлине, как они с дедом меня на Пасху причащать ведут, ковшик вспомнил с крестиком, потёртенький, с запивочкой тёпленькой, и мать нарядную — в платке кулич и яйки крашенные, сияет вся. Батюшку вспомнил старенького, хромого, в очках с толстенными стёклами: «причащается раб Божий младенец Симеон честнаго и пресвятаго Тела и Крови Господа нашего Иисуса Христа…»
Рухнул я тут на нары и зарыдал. Так зарыдал, что аж охранник мой испугался. Дверь открыл, зашёл, хоть и не положено им, присел рядом и утешает.
А я словно в исступление впал — не вижу ничего, не слышу, рыдаю аж с рыком утробным, и кричу сквозь рыданья:
— Господи! Прости меня мерзавца окаянного! Родителей моих ради, спаси мальчишечку, не дай помереть! Матерь Божья! Ради его матери, спаси мной убиенного! Господи! Меня накажи, убей меня — его спаси! Господи! Боже мой! Господи!
Сколько я бился так — не помню. Сказали потом — полутора суток. В забытьё впал. Очнулся — нары перед глазами в крови засохшей, лицо разбито, это я головой об них сильно стучался. Внутри пустота. Всё помню, ничего не чувствую, ничего не хочу, словно я умер уже.
Слышу ключ в решётке клацкнул, вошёл кто-то. Голос охранника моего: — Очнулся бедолага!
Идругой голос, тонкий такой, сипловатый:
— Прохоров! Вставай! На выход с вещами!
Так же, омертвело, встал, пиджак свой порванный подобрал, вышел. По коридору иду за охранником, мысль такая холодная, спокойная в голове: — побежать, что ли? Пристрелили бы уж скорей, без тягомотины, суда бы не было — родным позора. Но удержался.
Ввели в кабинет, обшарпанный какой-то, грязной зеленой краской грубо покрашенный.
Человек в гражданском сидит, видно — следователь. Молодой, чисто выбритый, «Шипром» пахнет, и глаза незлые.
— Садитесь, Прохоров, можете курить (а я курил тогда «Казбек»- дорогие).
— Повезло Вам, Прохоров — дело закрыто. Курсант в больнице очнулся, чувствует себя хорошо, даже врачи удивлены. Сидеть бы Вам за тяжкие телесные, да полковник приезжал, командир училища. Привёз письменные отказы от претензий всех побитых вами курсантов и ходатайство о прекращении дела. Я был против, но наверху дело замяли, видно училищу скандал не нужен. Вы свободны. Можете идти, вот пропуск на выход. Там внизу вас старик какой-то дожидается. Не попадайте к нам больше, Прохоров.
Ничего не понимая, бесчувственный как бревно, словно обухом сзади ошарашенный, спускаюсь вниз в приёмное, навстречу — мой дед. Строгий, высокий, на груди полный «Георгий», в руке плеть держит, рядом охранник мой стоит, пожилой, усатый, видно только что говорили они о чём-то.
Сверкнул на меня дед очами из под бровей кудлатых, да как вытянет кнутом плетёным из бычьей шкуры со всего маху, у меня аж дыханье от боли перехватило.
— Кланяйся, Семён, вот этому человеку, он теперь твой первый благодетель, к Богу тебя оборотил. Да имя его, раба Божия Димитрия в памяти своей ножом вырежи! Во всю остатнюю жизнь за него молиться будешь! Он и телеграмму домой о тебе паршивце прислал.
И вновь кнутом взмахнул. Охранник-то мой, хвать его за руку, не даёт ударить:
— Ты что, Тимофей Васильич, не ровён час самого посадят! Оставь ты его! Вишь — Господь его услышал, чудом дело-то закрыли! Простил его Бог, и ты прости!
— Прощу. Но накажу. Всё, Семён, кончилась твоя Москва! Домой едем. Тебя невеста ждёт.
Читать дальше