или 5) «он слишком религиозен». Это последнее можно назвать только конечным несогласием сразу же, как только становится ясно, что Льюис не "религиозен", но "благочестив". Еще раз Керкъегор предлагает параллель со своим представлением об "оскорблении": те, кто следовали за Великим Нарушителем наиболее близко, всегда были ближе всего к его священной непопулярности. Яростное сопротивление, которое Льюис вызвал в критиках, подобных Кэтлин Нотт, точно такое, какое мы ожидали бы, если бы «простое христианство» пришло в постхристианскую Англию.
Более действенной критикой я полагаю то, что Льюис — жертва своей многосторонности. Многосторонний человек несет риск отсутствия единства, тогда как никто не мог бы сказать, что у Льюиса не было принципа единства или что этот христианский центр не связан со многими его сторонами (многие думают: слишком тесно связан, а его работа слишком дидактична), кто-то мог бы сказать, что стороны не связаны друг с другом, что Льюис никогда полностью не разрешил свою юношескую дилемму между рационализмом и романтизмом. Каждая из этих двух сил в нем настолько сильна, что нужен был бы гигант, чтобы сплавить их, а Льюис — эльф, но не гигант. Хотя его рациональная апологетика не испытывает недостатка в воображении, а его полные воображения повести не испытывают недостатка в рационализме, однако эти два элемента не сплавлены полностью во что-то среднее. Даже его огромное воображение полностью не преодолевает абстрактный априоризм его апологетики, и даже его рациональность не преодолевает полностью удаленность от обычной жизни его повестей. Хотя он не испытывает недостатка в человеческой симпатии, его разум испытывает, так что Остин Фаррер должен сказать о «Проблеме страдания»: «Когда мы видим, как хороший человек под воздействием страдания идет к пропасти, мы наблюдаем не нехватку моральной дисциплины, которая должна была бы вступить в силу, мы являемся очевидцами наступления смерти». Важно, что его воображение нуждается в вымышленном выходе: возможно, это указывает на то, что он никогда так полностью и не разрешил свою предхристианскую дилемму («почти все, что я любил, я считал вымышленным; почти все, в реальность чего я верил, я видел жестоким и бессмысленным»)?
Эта критика непосредственно предполагает другое: не означает ли тот факт, что его фантазия вымышленна, нежизнеспособность его образного взгляда на мир в этом реальном мире? Эльдилы неуместны по отношению к забастовкам на метро и справедливым законам об обеспечении жилищем, однако намного более интересны.
Трудно представить себе, что обитатели гарлемских трущоб «родственны» Льюису (хотя для кого это плохо: для Льюиса, или для Гарлема — другой вопрос). Льюис рассказывает нам, как жить в его вымышленных мирах, в средневековом мире, и даже в любом мире («просто христианской» этики), но не тому, как жить в этом мире. Он не предлагает христианской социологии, политики или экономики.
На эту критику можно дать три ответа. Первое и наиболее простое: нельзя ожидать, что один человек будет делать все! Второе, критик безоговорочно предпочитает уместность правде. В-третьих, именно льюисовская неуместность делает его уместным; поскольку, когда «уместность» становится богом, самое уместное — сокрушить идола. В эпохе неуверенности, еще одна звенящая декларация неуверенности, конечно, менее уместна, чем определенность, которую требуют искать ищущие — если только поиски не ради обретения. Открытый ум, подобно открытой двери, необходим, но как способ, а не конец. Как если бы дождавшись прихода ожидаемого гостя, двери оставили открытыми в ожидании его ухода. Открытость истине — это одно; открытость открытости — это совершенно другое. Последнее — это тоже самое, как если бы верить в веру вместо того, чтобы верить в бога, или любить саму любовь, а не человека.
Непопулярность Льюиса в данном случае дает неверное представление о его историческом значении. Принять «простое христианство» — значит покинуть двадцатый век не более, чем принять такое же непопулярное и такое же простое христианство во втором или третьем веках значило отказаться от такой же критической и такой же умирающей эпохи. Одна из причин, по которой современному миру недостает энтузиазма по отношению к христианству, — конечно, та, что сами христиане утратили к нему энтузиазм («лучший аргумент против христианства — сами христиане»). Когда коллективный комплекс неполноценности толкает христиан на состязание, обращаясь к нехристианам: «Посмотри, я такой же, как ты, моя философия жизни на самом деле не отличается от твоей, разве это не удивительно?» — нехристиане совершенно естественно отвечают: «Нет, и, честно говоря, ты мне надоел». Никто не покупает вещь за то, что она похожа на все остальные вещи, а покупают за ее непохожесть на другие.
Читать дальше