Расспросил маму – она ответила: есть в Москве такой Явнушенский, поэт хороший, ещё молод, но уже весьма известен. А вот про другого не слышала.
В читальном зале я принялся листать литературные журналы, к ним прежде не притрагивался, и быстро отыскал обоих. Первый был белобрыс, востронос, вроде Буратино, и залихватского вида; второй постарше, при усах щёткой, как у Ворошилова, заметно лысоват и с печальным взглядом хронического лирика. Стихи?.. но что я тогда в них понимал! В старших классах нас в основном пичкали Маньяковским, с его плакатным оптимизмом, да Максимом Горьким, которого полагалось ещё и заучивать, – и потом кто-нибудь у доски, под смешки одноклассников, завывал с приторным пафосом про гордого буревестника и глупого пингвина, что робко прячет тело жирное в утёсах. Явнушенский же и Чурчхелава (а не Чуршалава) писали совсем иное, приземлённое, почти что житейское, хотя и за ними вязалась, как тень, поэтическая выспренность. Словом, отныне, задай мне тот вопрос, я мог бы что-нибудь ответить заносчивым девочкам, – однако свиданий больше не повторялось.
Всё это произошло в самом начале шестидесятых годов. Термин шестидесятники, знак поколения, взошедшего на дрожжах политической оттепели, – тогда ещё не появился. Впоследствии Явнух, самозванный его знаменосец, без ложной скромности, совершенно ему не присущей (впрочем, как и неложной), не дожидаясь милостей от историков литературы, заявил:
И голосом сорвавшимся моим
сорвавшееся время закричало! —
и далее в том же духе. Дескать, не разобрать, что же было сначала – его пророческие крики или же новая историческая эпоха? Хотя кто бы сомневался, только никак не он. Ведь на неразрешимый вопрос, что появилось раньше – яйцо или курица, ответ, надо полагать, один: петух.
Мемуарными усилиями самих шестидесятников нынче утвердилось, каким великим благом для народа и страны была их кипучая и могучая деятельность. Однако случались и поперечные мнения. К примеру, в одной новой русской сказке про «гавриила харитоновича попова и собчака» недавно мелькнуло: «Так через некоторое время они благополучно дошли до Пушкинской площади, где мы их и теряем в толпе блядей, сутенёров и шестидесятников». Синонимический ряд, хотя сомнительного толка.
Впрочем, вернёмся к прерванному рассказу.
Вскоре я поменял школу, а по её окончании у меня появился долгожданный магнитофон. А затем и бобина с записями песенок Тимура Чурчхелавы, уж неизвестно какими путями попавшая в наш весьма далёкий от Москвы город – с дореволюционных времён апробированное место политических ссылок. Были эти песни какими-то однотонными, колеблющимися, туманными, зыбкими – ненадёжными, что ли. Как по напеву, так и по содержанию. Словом, не походили они на пышущие бодростью и оптимизмом эстрадные шлягеры, что звучали по радио. Должно быть, это и притягивало слушателей – как некая, прежде скрываемая реальность.
До того лишь раз я слышал нечто подобное – когда на пару дней в руки попала старая послевоенная грампластинка Вертинского. Томный картавый голос подчёркнуто театрально и выразительно пел о трагедии маленькой балеринки, про матросов, приплывших на остров, где растёт голубой тюльпан, – картинки из другой жизни, лишь чувства те же. И мне нравился своей изящной раскрепощённостью куплет:
А я пью горькое пиво,
улыбаюсь глубиной души.
Так редко поют красиво
в нашей земной глуши.
Это было нечто – горькое пиво и улыбка глубиной души сквозь безнадёжную грусть.
Переписав плёнку на свой магнитофон, я вернул её владельцу – соседу по дому. Этот парень был старше меня, учился в институте, который вроде бы собирался бросать, потому что увлёкся стихами. Он поведал мне про недавнюю поездку в столицу, там ему удалось отыскать своего кумира, барда Тимура Чурчхелаву. Где-то раздобыл адрес и заявился к нему без приглашения прямо домой. Сунул тому в руки тетрадку своих стихов.
Хозяин квартиры был хмур, молчалив и явно с бодуна. Тетрадь отложил в сторону, переспросил:
– Так откуда ты, говоришь, приехал?..
Расслышав, из какого города, поинтересовался:
– А троллейбусы там есть?
– Есть, – недоумённо ответил гость.
И вдруг услышал:
– Ну, значит, действительно город…
И дались им эти троллейбусы, думал я, слушая своего приятеля, которому больше и вспомнить-то было нечего.
Накануне только я прочёл в «Юности», так сказать, любовную лирику Робертино Известинского: «За тобой через года иду, не колеблясь: если ты – провода, я – троллейбус». И Чурчхелава про то же – как он садится на ходу в синий троллейбус и там-де уходит от душевной беды. А всё дело в пассажирах: «Я к ним прикасался плечами… как много, представьте себе, доброты в молчанье, молчанье…»
Читать дальше