Жизнь его в Одессе складывалась поначалу обыкновенно и благополучно, этакая нормальная жизнь советского учителя — с уроками, профсоюзными собраниями, вечерами отдыха, с кружками по изучению марксизма-ленинизма и техники подводного плаванья, с мелкими несерьезными склоками по мелким и несерьезным поводам.
И даже романы — с преподавательницей физкультуры и с актрисой из театра оперетты — были тоже мелкими и несерьезными и не принесли Таратуте ни огорчений, ни радости.
Неприятности у Таратуты начались после шестидневной Израильской Войны тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года.
Война эта как бы разделила друзей и знакомых Таратуты на два лагеря — на тех, кто, скрепя сердце, придерживался официальной лжи советской пропаганды — и для Таратуты эти друзья и знакомые перестали существовать навсегда — и на тех, в ком эта война вызвала прилив "израильского патриотизма", ликования, обильных пиршеств, за которыми последовали личные и коллективные заявления в ОВИР (отдел виз и регистраций) с требованием разрешения выехать на свою "историческую родину".
Поддавшись общему настроению — и особенно уговорам Беллы и Лени Капланов, художников Одесской киностудии — подал заявление на выезд и Таратута.
Месяца через три ему в разрешении выехать было отказано и, несмотря на страстные уговоры Капланов "продолжать борьбу", Таратута махнул рукой и постарался обо всем этом позабыть.
Но не забыли, конечно, об этом где-то там, где-то в тех таинственных кабинетах, на дверях которых висят таблички с надписью "Посторонним вход воспрещен", где в суровых шкафах и сейфах хранятся личные дела всех, от мала до велика, граждан страны победившего социализма. И в папках этих, помимо сведений общего, анкетного порядка, имеются еще особые галочки, закорючки, значки, означающие нечто такое, что вспомнится, что должно непременно вспомниться тогда, когда наступит надлежащая минута.
Таратута как-то не очень обратил внимание на то, как из руководителя курса он стал разовым преподавателем, вместо двенадцати часов занятий в неделю ему оставили всего четыре с соответствующим понижением жалованья, а во Дворце Пионеров вел он теперь не группу разрядников, а возился с малышами-начинающими.
Несколько его знакомых, в том числе и Капланы, после всевозможных мытарств все-таки добились разрешения уехать в Израиль — и потянулись, как деревенские свадьбы, вечера-проводы, на которых пили, плакали, произносили невнятные тосты, клялись не забывать друг друга и под конец кто-нибудь, из числа провожающих, непременно произносил на плохом иврите фразу, которая звучала загадочно, обещающе и прекрасно:
— В будущем году в Иерусалиме!
Из Иерусалима Капланы прислали Таратуте открытку с изображением "Стены плача".
В открытке Леня сообщал, что у них, слава Богу, все хорошо, но он надеется, что будет лучше.
...Таратута пересек привокзальную площадь и пошел прямо по мостовой, мимо палаток колхозного рынка, который упрямые одесситы называли по старинке "Привозом".
Уже начинались сумерки, палатки были закрыты, торговые ряды пусты, и только у запертых деревянных ворот стоял корявый дед-мухомор и держал на вытянутом черном пальце соломенную корзинку, в которой на самом дне лежало несколько копченых рыбешек.
— Эй, дед, почем акулы? — привычно спросил Таратута и, не дожидаясь ответа, зашагал дальше.
Жил Алеша Тучков за линией железной дороги, в старом слободском районе, где кривые и запутанные переулки сходились и пересекали друг друга под самыми немыслимыми углами, где одноэтажные дома были обнесены прочными глухими заборами, а за ними, за этими заборами, гремели цепями и отчаянным лаем заходились по ночам сторожевые псы.
Таратута отчетливо помнил, что, пройдя палатку "Пиво-воды", следовало обогнуть огромную лужу, не просыхавшую даже в самую жаркую пору, а уже после лужи повернуть направо не то в первый, не то во второй переулок. На всякий случай, Таратута свернул в первый и внезапно услышал за собою шаги.
Он оглянулся — два молодых человека, возникшие как бы из ниоткуда, из пыли, из сумерек, следовали на некотором отдалении за ним.
Они были чем-то странно друг на друга похожи, эти молодые люди, похожи, как два эстрадных танцора, как два безымянных гангстера из многосерийного гангстерского фильма — в черных и словно нарочито узких костюмах, в черных галстуках-бабочках и черных надвинутых на самые брови шляпах. Они шли молча, не торопясь, и когда Таратута слегка ускорил шаги, они тоже пошли чуть быстрее, но по-прежнему, молча, бесстрастно, неумолимо.
Читать дальше