1 ...6 7 8 10 11 12 ...99 Когда туда приехали, морозы, на счастье, кончились, снег стаял, но пошли дожди, и много дней небо текло на них беспрестанно, степь, промокнув насквозь, стояла набухшая, пустая, из края в край заросшая ковылем да полынью, и было никак не представить, что здесь можно как-нибудь жить.
Не только что бабы, а и мужики взрослые плакали, словно дети. Но отец Тимоши, Тимофей (тоже Шапкин), сказал, что плакать толку мало, слезами горю не поможешь, всем велел браться за инструменты. Сам первый воткнул в землю лопату и стал рыть землянку. Кому не достало главной работы, того посылали в степь искать дикое просо, шалфей и всякие травы, рвать руками ковыль да полынь на топку и ловить, коли удастся, хоть сусликов, хоть мышей — делать припасы. На этих припасах долго б не протянули, но отец однажды куда-то ушел далеко, а приехал на лошади. Лошадь убили, а мясо ее ели потом всю зиму. Повезло, что снег опять выпал, морозы ударили, и мясо не портилось. К тому времени уже выкопали две землянки, сляпали печку и так жили, да не все выжили. Первым дед на тот свет отошел, а к весне обе Тимошины сестры захворали какой-то быстротекущей болезнью и вскоре тоже преставились.
По весне позвал отец Тимошу с собою в бега. Пусть поймают, посадят, убьют, все лучше будет, чем здесь помирать.
Шли они через степь, добрались до станции Есиль, там залезли в вагон с брынзой. Отец наелся брынзы и в том же вагоне умер от заворота кишок. А Тимошу на путях схватила железнодорожная охрана, после чего он был бит и отправлен в детский дом. Там он учился сначала в обычной школе, потом в школе фабрично-заводского обучения и до призыва в армию работал штукатуром.
Тимоша писал исправно, его письма — грязно-желтые треугольники — приходили почти каждый день. Тимоша разрисовывал свою прошлую и теперешнюю жизнь до мельчайших подробностей, рассказывал о погибших и раненых сослуживцах, а деда Шапкина о его жизни не спрашивал, как бы полагая, что с тем ничего не происходит и ничего случиться не может. Дед давно уже помер, а Тимоша все писал и писал, не обращая внимания на полное недохождение к нему ответов из Красного.
— Ну чо? — нетерпеливо спрашивала Нинка. — Ничо нет из Энской части?
— Ничо, — признавалась Нюра. — Я уж второе письмо туда написала: ни ответа ни привета.
А Нинка была из тех людей, кому неймется, изображая дружеское участие, сказать близкому человеку такую гадость-прегадость, чтоб на душе муторно стало и неуютно.
— Как же, — качала она головой, — он напишет! Прям щас схватится за карандаш и напишет. Чего я тебе скажу, Нюрок, напрасно ты ждешь и сама себя изводишь. Не хочется мне тебе говорить, ей-бо не хочется, но как подруга подруге скажу: не жди, не надейся, на себя на одну вся твоя надежа и есть.
— Да чо ты такое говоришь! — обижалась Нюра. — Почему ж это мне не надеяться? У нас же такая любовь была. Ты ж и не знаешь, как он меня обнимал и на ушко чего говорил.
— Ой, Нюрка, не смеши! На ушко он тебе говорил, ой-ёй-ёй! Ну, пришлося ему тут приземлиться, так он с тобой и пожил на свое здоровье. Водочку попил, бабой полакомился, шишку почесал, чего ж ему на ушко не пошептать! А теперь что жа. Он же, понимаешь ты, летчик, сёдни тута, завтра тама. А там везде, Нюрка, такие, как мы, тучами ходют.
— А за Колькой твоим не ходют?
— Не серчай, Нюрок, но мы-то с Колькой расписаны, и то я на его не надеюсь, а ты со своим Ванькой-встанькой…
Не договорив, Нинка махнула рукой.
Другие бабы подобного не говорили, а тоже, Нюра примечала, между собой переглядывались, в то, что Чонкин на ее письма отзовется, не верили.
Последнюю неделю января и первую февраля дули сильные ветры. Вьюга вихрила вокруг домов снег, который слой за слоем укладывался, утрамбовывался, утаптывался в сугробы. Сугробы росли-росли, поднялись выше крыш, и замерла в Красном всякая жизнь. Люди пережидали буйство стихии, забившись по избам. Да и куда выйдешь, если в двух шагах не видать ни человека, ни дерева, ни куста? По ночам сидели без света, не было ни спичек, ни керосину для лампы или коптилки, а жить при лучине отвыкли. На растопку таскали друг к другу горячие угли, только и свету было, что от печного пламени при открытой заслонке. Из остатков муки, перемешанной со жмыхом, отрубями и сушеной лебедой, пекли лепешки, липкие и крохкие.
На время наиболее сильных холодов Олимпиада Петровна, беженка, с внуком Вадиком опять переехала к Нюре для экономии дров, Нюра на это уплотнение согласилась охотно. Хоть и привыкла к одинокой жизни, а все ж испытывала необходимость в присутствии рядом еще кого-то живого. Тем более зимой, когда одинокому человеку бывает так тоскливо, что хоть волком вой. А теперь получилась временная как бы семья. Характер у Нюры был такой, что она всегда вникала в чьи-то проблемы, о ком-то заботилась, кому-то стирала, варила и радовалась, если угодила. Нюра уступила им свою кровать, сама перебралась на печку. Сама вызвалась стирать Вадиковы штанишки, рубашки и трусики. Олимпиада Петровна заодно свое ей подкидывала, она и против этого не возражала. И в своем доме у своих жильцов превратилась в прислугу. Олимпиада Петровна как прислугу ее и воспринимала, но называла всегда по имени-отчеству. Олимпиада Петровна была женщина городская, избалованная, ходить на речку полоскать белье в проруби не хотела, дрова колоть не умела, чугунок вытащить из печи ухватом была не способна, но любила командовать, поучать и капризничать. То ей в избе слишком жарко, то из щелей дует, то, говорит, от клопов жизни нет.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу