Григорий Горин умел держать дистанцию с властью — и не запачкался ни с одной из них. Он пробивался к нашему достоинству, тянул нас за собою наверх — на ту веревочную, закрепленную на небесах лестницу, — ибо знал за нас всех, что нет на свете опоры надежнее.
В его поразительных текстах не было ни грамма банальности — всегда игра на опережение! Совершенство его диалогов было совершенством его души.
Без его пьес мы были бы другими. Миллионы нас были бы беднее, хуже — на «Тиля», «Свифта», «Мюнхаузена»… Три десятилетия нас пропитывала блистательная горинская ирония — та самая, которая, по Ежи Лецу, восстанавливает уничтоженное пафосом. Он учил нас смеяться и думать — и может быть, поэтому мы еще небезнадежны.
Он умер в дни, когда колесо времени совершает свой скрипучий поворот — и опять против часовой стрелки. Он слышал этот скрип лучше многих, и предсказал многое, что нам еще предстоит проверить.
Он был человеком драматичного сознания, но природный вкус и мудрость не позволяли ему прилюдно заходиться в апокалиптических плясках. Трагизм жизни Горин преодолевал смехом — как его учили его великие предшественники и соавторы.
Верный своей первой профессии, Горин ставил жесткий диагноз, но обязательно давал надежду. Любимые его слова были: «все будет хорошо».
Он чувствовал жизнь, он слышал, куда она идет — и умел написать об этом легко, смешно и печально.
Как бывший врач Горин, наверное, лучше других понимал хрупкость жизни — но как практикующий философ твердо знал, что большая часть человека остается оставшимся. «Что смерть? — сказал он на панихиде по Зиновию Гердту. — Сошлись атомы, разошлись атомы — какое это имеет значение?»
Бессмертие души было для него очевидностью. Собственно говоря, только человек, так к этому относившийся, мог написать «Мюнхаузена» и «Свифта».
Сказано: каждому воздастся по вере его. Поэтому Горин останется с нами — его неповторимый голос, его улыбка. Вот только не позвонить, не спросить, не примерить себя к его безукоризненной интонации, не услышать слов надежды и ободрения.
Нам остались пьесы — лучшее, что создал Горин, если не считать его собственной жизни.
Еду на работу, опаздываю, ловлю машину:
— Останкино!
— Сколько?
— А сколько надо? — интересуюсь.
— Ну, вообще тут полтинник, — говорит водитель, — но вам… — Улыбка. Я понимаю, что поеду на халяву.
— Давайте — восемьдесят? Вы же «звезда».
Программа «Итого», сделавшая меня «звездой» с правом проезда за восемьдесят вместо пятидесяти, начиналась с идеи вылезти из-за кукольных спин и заговорить своим голосом. Запросилось наружу мое театральное прошлое (первую половину жизни я провел за кулисами и возле них), а кроме того — давно хотелось приблизить комментарий к злобе дня.
Тут штука вот в чем. В «Куклах», с их сложной технологией, сдавать очередной сценарий приходилось в начале недели, а в эфир программа шла только в воскресенье. А за пять дней в России может произойти черт знает что, вплоть до полной перемены власти. Несколько раз «Куклы» попадали в эту пятидневную ловушку — с довольно печальными результатами. Текст, остро актуальный во вторник, к выходным оказывался абракадаброй, не имеющей отношения к реальности.
Самый выразительный случай такого рода произошел в дни правительственного кризиса в сентябре 1998-го. Депутаты дважды забодали кандидатуру Черномырдина — и все шло к тому, что Борис Николаевич насупится, упрется и выдвинет ЧВСа в третий раз. В расчете на этот вариант развития событий сценаристом Белюшиной были написаны очередные «Куклы».
Но жизнь пошла враскосяк со сценарием. В среду, когда программа был написана, озвучена, и уже полным ходом шли съемки, мне позвонил гендиректор НТВ Олег Добродеев.
— Витя, — сказал он негромко. — Дед хочет Лужкова.
— О господи, — сказал я. — Точно? — спросил я чуть погодя.
Олег Борисович несколько секунд помолчал, давая мне возможность самому осознать идиотизм своего вопроса. Что может быть точного в России, в конце ХХ века, под руководством Деда?
— Пиши Лужкова, — напутствовал меня гендиректор и дал отбой.
Я позвонил Белюшиной — она ахнула — и мы приступили к операции. Скальпель, зажим… Диалог, реприза… Через пару часов ЧВС был вырезан из сценарного тела, а на его место вживлен Лужков. Когда я накладывал швы, позвонил Добродеев.
— Витя, — негромко сказал он. — Только одно слово.
Читать дальше