Случилось это по следующему поводу. Однажды, роясь в давно не открывавшемся ящике старого письменного стола, я наткнулся на толстую, насквозь пропитанную пылью тетрадь, с крупной надписью на изорванной коричневой обложке: «НАБРОСКИ ДЛЯ ПОВЕСТИ». С сильно помятых листов этой тетради на меня повеяло ароматом давно минувших дней. А когда я раскрыл исписанные страницы, то невольно перенесся в те летние дни, которые были удалены от меня не столько временем, сколько всем тем, что было мною пережито с тех пор; в те незабвенные летние вечера, когда мы, четверо друзей (которым — увы! — теперь уж никогда не придется так тесно сойтись), сидели вместе и совокупными силами составляли эти «наброски». Почерк был мой, но слова мне казались совсем чужими, так что, перечитывая их, я с недоумением спрашивал себя: неужели я мог тогда так думать? Неужели у меня могли быть такие надежды и такие замыслы? Неужели я хотел быть таким? Неужели жизнь в глазах молодых людей выглядит именно такою? Неужели все это могло интересовать нас? И я не знал, смеяться мне над этой тетрадью или плакать.
Это был не то дневник, не то заметки «для памяти». Материал, во всяком случае, оказался богатый — плоды многих размышлений и собрание многих фактов, — и я, выбрав наиболее интересное, отделав, сгладив, кое-что урезав, кое-что добавив и приведя все в порядок, соорудил из всего этого нижеследующие главы.
Что я имел право так поступить, в этом может быть порукою моя совесть, которая принадлежит к числу довольно щепетильных. Из четырех авторов этих «заметок» тот, которого я вывел в них под именем Мак-Шонесси, схоронил все свои притязания на них вместе с собою под шестифутовым слоем прожженной солнцем почвы африканской пустыни. У того, кто фигурирует под именем Брауна, я заимствовал очень немного, да и это немногое с полным спокойствием могу назвать своим, благодаря тщательной обработке его сырого материала.
От «Джефсона» я имею письмо, отправленное с одной из станций, находящихся в глубине австралийского материка. Это письмо гласит следующее: «Делай со своей находкой, что хочешь, дорогой друг, только, пожалуйста, не привлекай меня к участию в твоих литературных замыслах и предприятиях. Спасибо тебе за выраженные тобою лестные для меня сожаления, разделять которых я, однако, не могу. Я совсем не был приспособлен к литературной деятельности, и слава богу, что вовремя успел понять это. Некоторым беднякам так и не удалось постигнуть это. (Не бойся, я говорю не о тебе; мы тут все охотно читаем твою стряпню, когда у нас нет другого дела, и она нас всегда забавляет.) Принятый мною образ жизни вполне подходит мне. Я люблю сидеть на спине коня или верблюда и жариться на солнце. Конечно, в твоих глазах мой образ жизни должен казаться тебе крайне «некультурным». Но что же делать, если он соответствует моей натуре больше, чем писание книг? Кроме того, ведь и без меня слишком много бумагомарателей. Мир так занят писанием и чтением, что совсем не имеет времени на созерцание и размышление. Знаю, ты на это возразишь мне, что книги — прикрепленные к бумаге мысли, а я возражу на это, что такое мнение — простой самообман писателей. Приезжай-ка ко мне сюда, дружище, и побудь хоть одну ночку в обществе только глупой скотины, как часто делаю я, упершись взглядом в бездонное небо, и тогда, быть может, поймешь и ты, что книги — совсем не мысли, а лишь выдумки. То, о чем в действительности мыслит человек, всегда остается внутри него, в гробовом безмолвии, невысказанным, а то, о чем он пишет, — в сущности не что иное, как простой суррогат мыслей, которые он желает внушить публике, обманывая и публику и самого себя…»
Бедный Джефсон! Одно время он так много обещал, хотя, впрочем, всегда отличался некоторыми странностями.
Д. К. Д .
Когда однажды вечером, вернувшись домой от моего друга Джефсона, я сообщил своей жене, что намерен написать повесть, та выразила полное сочувствие моему намерению, заметив, что она не раз удивлялась, почему это раньше не приходило мне на ум.
— Нынче все пишут такие повести, которые никуда не годятся; даже противно читать их. Что же касается тебя, то я уверена, что ты напишешь такую вещичку, которая понравится всем и прославит тебя на весь мир, — с живостью добавила она.
Милая Этельберта! Она всегда была чересчур высокого мнения о своем муже. Но это наших отношений никогда, однако, не портило.
Когда же я, далее, оповестил ее о том, что моим сотрудником будет мой друг Джефсон, она тоном сомнения произнесла «о!», а когда я прибавил, что, кроме того, со мною намерены сотрудничать и Селькирк Браун и Мак-Шонесси, она снова произнесла свое «о», но уже в тоне, не допускавшем с моей стороны и тени сомнения в том, что проявленный было ею интерес к моему намерению совершенно улетучился.
Читать дальше