Штауби вовсе не та река, которая подходит такому пейзажу. Ожидаешь найти здесь медленное течение, которое раздвигает берега и, красуясь, разливается по лугам, петляя среди златоглавых лютиков, будто среди медлительных и мягких, как мокрые волосы, водорослей. Вместо этого у нас тут завывает бурный, стремительный поток, который ворочает камни, точит отвесные скалы, взбивает и взметает в воздух пену и водяную пыль. Настоящий горец, дикарь, чистый и острый, как горный хрусталь, в котором проблескивают серые молнии форелей. Неукротимый. Летом и зимой его вода так студена, что заледенит вам мозг внутри черепа, а во время войны рано поутру в нем, кроме рыб, порой видели и другие создания – совсем посиневшие, с еще немного удивленными или закрытыми глазами, словно их внезапно усыпили и завернули в красивые жидкие саваны.
Поговорив с Андерером о всякой всячине, я приобрел уверенность, что он наверняка дал себе время полюбоваться нашей рекой. Штауби – странное название. Оно ничего не значит, даже на диалекте. Никто не знает, откуда оно взялось. И даже Диодем во всех бумагах, которые смог переворошить и прочитать, так и не выяснил ни откуда оно взялось, ни каков его смысл. Странная штука эти имена. Иногда ничего о них не знаешь, хотя и беспрестанно произносишь. В сущности, они немного как люди, которых встречаешь годами, но так и не знаешь до конца и которые однажды разоблачают себя на наших глазах, хотя ты никогда не считал, что они на такое способны.
Не знаю, что мог подумать Андерер , впервые видя наши крыши и трубы. Он добрался сюда. Закончил свое путешествие. И ехал именно сюда, а не куда-нибудь еще. Бекенфюр первым подумал об этом и вполне понял, а позже и мы все, как и он. Никакой ошибки. Это не было ни внезапным порывом, ни случайной блажью: Андерер, несомненно, ехал именно сюда, по своей воле, заранее подготовив свою авантюру, и взял ради нее с собой все, что имел.
Должно быть, он рассчитал даже час своего прибытия. Почти предзакатный час, когда свет выделяет все: стерегущие ущелье горы, леса, пастбища, стены и коньки крыш, живые изгороди и голоса, – делает их красивее и величественнее. Час, уже не так наполненный ясностью, но которой еще довольно, чтобы придать любому событию что-то необычайное, а уж прибытие чужестранца точно нашло отклик в деревне с четырьмя сотнями душ, и в обычные-то времена уже занятых копанием у себя в мозгу. И наоборот, этот час, в силу того, что еще прицеплен к затухающему дню, вызывает любопытство, но еще не страх. Страх – это для более позднего времени, когда уже закрыты ставнями затворенные окна, когда золой покрывает последнее полено и в домах воцаряется тишина.
Холодно. Кончики пальцев окоченели, стали гладкими и твердыми, как камень. Я в сарае, среди наваленных сюда досок, горшков, семян, мотков мерной бечевы, нуждающихся в новой оплетке стульев, среди ветхого хлама. Здесь скопилась пена жизни. И я среди всего этого. Я сам сюда пришел. Мне надо уединиться, чтобы попытаться навести порядок в этой жуткой истории.
Мы живем в нашем доме чуть меньше десяти лет. Оставили прежнюю лачугу и перебрались сюда, когда я смог купить его на деньги, сэкономленные из моего жалованья и вырученные за вышивки Эмелии. Мэтр Кнопф с силой пожал мне обе руки, когда я подписал своим именем акт о продаже:
– Вот теперь ты по-настоящему у себя дома, Бродек. Никогда не забывай, что дом – это как целая страна.
Потом сходил за вином, и мы с ним чокнулись, только вдвоем, потому что продавец отказался от стакана, который ему протянул нотариус. Его звали Рудольф Сакс, он носил монокль и белые перчатки, нарочно приехал из S. и смотрел на нас очень свысока, словно жил на белом облаке, а мы в навозной жиже. Дом принадлежал его двоюродным дедам, которых он, впрочем, никогда не знал.
Лачугу нам предоставили, когда мы только пришли сюда с Федориной и ее тележкой. Теперь уж тому больше тридцати лет. Пришли с другого конца света. Наше путешествие длилось недели, словно нескончаемый сон. Мы шли через границы, реки, пейзажи, ущелья, города, мосты, языки, народы, поля и леса. Я сидел на тележке, как маленький государь, приникнув к узлам и брюшку кролика, по-прежнему смотревшего на меня бархатными глазами. Каждый день Федорина кормила меня хлебом, яблоками и салом, которые доставала из больших синих холщовых мешков, а еще словами, которые запихивала мне в ухо, а я должен был извлечь их из своего рта.
А потом однажды мы пришли в эту деревню, которая стала нашей. Федорина остановила свою тележку перед церковью и дала мне размять ноги. Это было время, когда еще никто не боялся чужестранцев, даже если они были беднейшими из бедняков. Нас окружили. Пришли женщины, принесли нам попить и поесть. Я помню также лица мужчин, которые оттащили тележку к лачуге, не позволив Федорине сделать малейшее усилие. Потом был священник Пайпер, тогда еще молодой и пылкий, еще веривший в то, что говорил, и мэр, старик с большими белыми усами и хвостом на затылке, по имени Зибелиус Краспах, который в прежние времена служил офицером военно-медицинской службы в имперской армии. Нас поселили в лачуге, дав нам понять, что мы можем здесь остаться хоть на ночь, хоть на годы. Там была большая железная печка, еловая кровать, шкаф, стол, три стула и еще одна комната, пустая. У деревянных стен был какой-то теплый и мягкий, медовый цвет. Там было тепло. Иногда ночью слышался шепот ветра в ветвях высоких пихт, росших совсем рядом, да потрескивание дерева, которое ласкала своим дыханием печка. Я там заснул, думая о белках, барсуках и дроздах. Это был рай.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу