Как часто досадуют на меня люди, внимая этим историям, ибо в каком угодно мире делай, что угодно, но будь интеллигентен: ешь ножом и вилкой, выражайся прилично, не напоминай, что жаркое было теленком, а родной дядя в красивых скрипящих ремнях (рассказывала женщина в очереди) говорил, забавляясь удачной рифмой, умирающим: «Тут вам больница, тут и гробница». Руками, между прочим, этот красивый дядя никогда не бил. Разные бывают люди: одни любят личный контакт — рукой, костяшками, другие (может быть, руки слабые или все же брезгливость) предпочитают пользоваться вспомогательными предметами, третьи вообще препоручают это другим. Побывавшие в таганрогском гестапо рассказывали, что офицеры, руководившие допросом, сами истязаниями и пытками не занимались — это делали русские, которые предпочитали пытать и расстреливать, вместо того, чтобы пытали и расстреливали их.
...Ты вот все о приговорах, камере, лагере и есть ли этому аналоги. Есть. у обреченных в гематологическом отделении, когда жизнь — это уже ничего кроме боли и отравленности, тошноты и бессилия.
;;
«Дальнейшее — молчание», — сказал я тебе недавно несколько выспренно. а ведь это смешно, скажем попросту — нелогично, если вспомнить, что большинство из нас, революционеров и социалистов всех мастей, выживали, чтобы — такая вот была идея, цель, — чтобы рассказать. Мы, как гениальный Галуа или андерсеновская Элиза, вязавшая из крапивы рубашки для заколдованных своих братьев, не имели права умереть, пока не откроем народу правды. Утаиваемой правды, что в стране произошел фашистский переворот, что революция почти целиком погибла в лагерях, что Сталин строил не социализм, а капитализм в государственной его форме, эксплуатируя для неких высших целей свою азиатскую империю, основанную на догме, идее и терроре, а прежде всего на лжи. Империя, империализм — вот что это было.
Ирония истории в том, что то, что собирались мы рассказать людям, человечеству, чтобы стало ясно — в двадцатых-тридцатых годах в стране произошел контрреволюционный, фашистский переворот и социализм остался только благообразной маской на прямо противоположной физиономии... Потом, когда пришла якобы свобода слова, стали говорить, что это как раз и был социализм, коммунизм или как там вы его назовете. а после добрый десяток лет препираются: «Это был не социализм!» — «Да нет, это и был самый настоящий социализм, ваш проклятый коммунизм, Марксово общество — тоталитарное» — и никаким цитатам из самого Маркса не внемлют. а капитализм, говорят, цивилизован и хорош, и — да здравствует демократия. «Дерьмократия, — ругаются оппоненты. — Какая же это демократия?» — «Демократия она и есть демократия. Не желаем тоталитаризма». Словно мы его желаем. И — «Долой тоталитаризм», и «Должна быть одна общая идея — цементирующая».
Вот слаще меда — зацементировать, а еще тоталитаризм отвергают!
Но это все после. а тогда, в лагерях: только бы дожить, только бы поведать.
Оно и выжить-то было сомнительно. Но рассказать, написать — почти ни у кого не получилось.
По сути, это к вопросу о том, почему молчат мертвецы. Даже оставшиеся в живых. Их покинул дух — бежал, как крыса с тонущего корабля, как вши с остывающего человека. Дух покидает тело часто даже раньше, чем вши, и расставание с духом меньше замечают, чем избавление от вшей. Почти каждое из этих истощенных до костяка тел было уже покинуто первым, подаренным природой духом. Такое тело уже страдало не иначе, чем дерево под ледяным дождем и снегом, потому что страдало уже не к жизни, а к смерти, хотя бы малой — ко сну, к смягчению умирания — в горячей воде, в куске хлеба.
А как же, напомнят мне, «слаба плоть, но силен дух»? Дух, знаете ли, тоже выгорает и вымерзает. Это, как если бы на тебя навалили дом. Говорят, какие-то доли секунды человек этот дом держит — это мгновенный заем громадных энергий, но тут же их и отдает — все равно его задавливает. Простейшая массовидность. Против лома нет приема.
Выжить могли только те, кому удавалось уйти от рудника.
Что рассказать? Об опыте смерти? Смерть тоже бывает разная. Иваны Ильичи умирали сытые, в чистом белье, в постели. Их не волочили за ноги. Их, мертвых, не наваливали друг на друга, без имен и фамилий, только с бирками, а то и без них. Об опыте умерщвления тебя ли, других ли голодом, холодом и непосильным, бессмысленным, рабским трудом?
Это проще, чем Кафка и Оруэлл. И, может быть, потому об этом невозможно рассказать.
Читать дальше