Ваш Иоахим».
«Только что, закончив это хаотическое письмо — я писал его всю сегодняшнюю мучительную ночь, — я вспомнил, что начал я с совсем другим намерением, с намерением оскорбить. Я не в силах перечесть свое письмо — слишком сильно, слишком осязаемо встало передо мной минувшее. Не знаю, что я написал. Я отдаю себя и свою, быть может, нечеловеческую бестактность на ваш суд. Искренне прошу вас простить меня… Завтра под вечер я зайду к вам, чтобы узнать, приняли ли вы мои извинения. Я принесу с собой Ильзины письма и горячо прошу у вас прощения, сударыня, дорогая сударыня!
Ваш И.»
Блаженный какой-то! Кладя письмо на подоконник, она смеялась, смеялась беззвучно и горько над этим новоявленным Валаамом. Мальчик начал с проклятий, кончил благословением, но, проклиная и благословляя, трогательно прошел мимо самых реальных вещей — ах, как смешно, как смешно… Горечь ее смеха растворилась в слезах. Она вдруг увидела себя. С пугающей ясностью увидела женщину, которая действительно нанесла своей девочке множество мелких ран и называла это любовью. Она так же плохо знала свою дочь, как и юный автор письма, любовь которого доносится из каждой буквы, точно стрекот кузнечиков в траве на краю дороги, непрестанный, едва слышный за другими звуками, но в тишине гудящий, как морской прибой. Да, да, ужас и горе являет собой жизнь молодого человека в наше время, когда старая мораль не связывает более, а новая еще не утвердилась; ибо мера одиночества и мук, которая выпала на долю Ильзы, суждена тысячам Ильз и тысячам Иоахимов — исключение не может прорвать плотину устоявшегося быта, новая мораль чаще всего пробивает себе дорогу среди добротного середняка, и гибнут именно лучшие, не выдержав прорыва… Но, если нынче так трудно молодым, значит, у женщины, ничем не связанной, есть своя задача! Такая женщина должна научиться искусству повивальной бабки, искусству растить младенцев, должна научиться всему, что с этим связано. Тогда выпавшее на ее долю мученичество не будет напрасным — оно многому научило ее, а она сможет научить других: родителей — пониманию детей, детей — доверию к родителям.
В этот серый дождливый час женщина, живущая без цели и смысла, под влиянием письма мучительно любящего юноши поняла вдруг — вероятно, в эту минуту прорвалось то, что давно уже зрело у нее в подсознании, — поняла вдруг, что у нее есть место в жизни. Она почувствовала в себе силу сломить свое существование дамы из общества и где-нибудь, где никто ее не знает, начать все сызнова и в деятельном раскаянии искупить грех своей трусости. Она посвятит себя молодости, поселится в большом равнодушном городе, где люди исчезают без шума, беспощадно изъеденные, как дерево, в котором муравьи прогрызают ходы, выращивают свое потомство и, вечно суетясь, копошатся до тех пор, пока дерево не рассыпется в прах.
1911 Перевод И. Горкиной
н проснулся внезапно. Толчок — должно быть, карета наехала на камень — отбросил его к стенке и вырвал из путаницы сновидений. Он не шевелился. Перед усталым взором в медном фонаре с дребезжащими стеклами мерцал и подпрыгивал язычок пламени, тускло озаряя внутренность кареты; блики перебегали по бледному умному лицу. Во рту было ощущение горечи, и он вспомнил о яблоках, которые она дала ему в дорогу. Тихонько позвякивали оконные стекла, по обледенелой земле цокали копыта трусивших рысцой лошадей; эти звуки словно воплощали в себе зимнюю стужу и усиливали ее, но он не зябнул в теплой крылатке, запрятав в карманы руки в толстых перчатках, подняв до ушей лисий воротник, нахлобучив касторовую шляпу по самые брови, а ноги засунув в мешок из овечьей шерсти. Карета ехала деревней, а у него не было сил придвинуться поближе к окошку: тоскливая сонная одурь словно парализовала его. Пронзительно пискнула какая-то птичка. «Овсянка, — привычно подумал он и тут же спохватился: — Овсянка в зимнюю пору, да еще ночью?» Глаза его закрылись. «А вот и Веенде, скоро и дороге конец»; но веки его снова смежились, и что-то мертвенное проступило на маленьком, утонувшем в мехах личике. Уснуть не удавалось, вереницей проносились мрачные мысли, словно угрюмо поблескивающие тучи в ночном небе.
Уехал! Долгие месяцы он не будет ловить ее взгляд, а голос — чего доброго, он забудет его! В последнюю минуту она упала ему на грудь — большие милые глаза заволоклись слезами — и всхлипнула: «Увези, увези меня поскорее! Я так измучена…» Он похолодел от ярости: да, его вина, что ее терзают. Годы, долгие годы длится их помолвка, а он так и не сделал ее своей женой. Мать что ни день насмехалась язвительно, отец хмурился. А он, фантазер этакий, позабыв обо всем, мечтал провести в Нортгейме несколько недель, наслаждаясь ее близостью и безмятежной работой; и вдруг спешно собрался в дорогу, обратно в тот самый Веймар, откуда намеревался бежать. Теперь, когда великая герцогиня предложила ему жалованье и прочное место при дворе, лишь бы он согласился и впредь руководить воспитанием наследного принца, вот теперь-то его прямой долг решительно принять это предложение, ухватиться за него и вступить в брак; правда, тогда ему придется преодолеть отвращение к наставничеству и браться за перо лишь в редкие часы досуга, поверяя чистым листам бумаги свои мысли, облекая их в стройную форму, стяжая им бессмертие. Мало, ох, мало будет таких часов, застонал он в бессильном отчаянии, куда как мало! Любимая так близка от него и днем и ночью; двор, его манящие соблазны, кипучий водоворот людей, милых, благожелательных, но отвлекающих от дела; наконец, эта роковая страсть к театру: воруя время у работы, она, подобно блуду, давала радость лишь затем, чтобы сменить ее мучительным раскаянием. Но главное — Учитель, мудрый, могучий, колдовской старик…
Читать дальше