Только в начале девяностых годов, после окончательного падения государства страха, моя мать заговорила о том, о чем молчала всю жизнь. То, что она прежде не рассказывала, касалось ее родителей. В июне 1945 года, во время «дикого переселения» немцев, они были отправлены в один из сборных лагерей, откуда их намеревались везти в Германию. В последнюю минуту вмешался мой отец, он воспользовался своими партизанскими связями, и дедушке с бабушкой разрешили вернуться. В лагере они заболели тифом, а может, паратифом, однако выкарабкались и спустя несколько лет даже получили назад свое чехословацкое гражданство. Таким образом, им разрешили жить дальше.
Моя бабушка с материнской стороны была немкой, ее звали Эмилия Хюбл, но по-чешски она говорила так же хорошо, как и по-немецки, и воспитывала мою маму как чешку. Разумеется, она происходила из судетско-немецкой семьи Хюблов, тех самых Хюблов, что владели большим имением с полевыми и лесными угодьями в Ланшкроунском крае. А поскольку имение нельзя было делить, то его унаследовал старший из бабушкиных братьев, который всем своим братьям и сестрам выплатил денежные доли и вдобавок ежемесячно посылал им из Ланшкроуна корзины с провизией. На свою долю бабушка купила дом в Заставке возле Брно, где и жила потом с дедушкой до самого переезда в Стршелице. В конце же концов они оказались в Брно. И в Заставке, и в Стршелицах они жили еще и потому, что тогда это были «городки железнодорожников». Дедушка водил паровозы.
Дедушка не был немцем, он был украинцем (его предки происходили из украинско-польского пограничья), и звали его Франтишек Жыла, но во время немецкой оккупации он взял немецкую фамилию своей жены, чтобы не оказаться в концлагере.
Сразу после окончания войны мне было пять лет (и пять месяцев), я не понимал, что происходит, и носился по улицам с другими мальчишками, мы били в кастрюли и орали: «Немец, открывай окно, знаем мы, что ты говно!» И если бы мне тогда кто-нибудь объяснил, что во мне тоже течет немецкая кровь (что я не только Кратохвил по отцу, но еще и Хюбл по бабушке с материнской стороны), то со мной скорее всего случилась бы истерика, я бы с пеной у рта катался по земле, махал руками и сучил ногами.
Когда я подрос, то сам догадался, что моя бабушка — немка (иногда она обращалась по-немецки к моей матери, хотя последняя ей это и запрещала), я ее сильно невзлюбил и обзывал «маленьким Гитлером». Сколько же ненависти вмещало тогда мое маленькое сердечко, да простит мне это Господь! Мне страшно хотелось ничем не выделяться среди своих одноклассников.
Когда мне исполнилось одиннадцать, мой отец эмигрировал и роль отца перешла к дедушке-украинцу. В то время я все знал о паровозах, мне разрешалось бродить по большому паровозному депо в Горних Гершпицах, и именно тогда я впервые услышал о Триесте, этом портовом городе, куда давным-давно по Южной государственной дороге Вена — Триест ездил мой дедушка.
Но в то же самое время мне приснился длинный сон. В нем дедушка женился на моей матери, и на их свадьбу пришли казаки из какого-то советского фильма, который как раз тогда показывали в кинотеатрах. Это был неприятный сон о неистовой шумной свадьбе, очень пугавшей меня. Проснувшись, я, разумеется, сообразил, что дедушка не может жениться на моей матери, ведь она его дочь, не может же он взять в жены собственную дочь, и все же меня долго еще мучила мысль о том, что вот сейчас, когда наш отец больше не живет с нами, вдруг случится так, что вместо Кратохвила я буду зваться Жыла. Эта фамилия вызывала во мне что-то вроде брезгливого отвращения. Меня раздражала ее непривычность, особость («ы» после «ж»), и я относился к ней как к мерзко-провокационной. На табличке на нашей двери под Кратохвилы стояло еще и Жылы (скорее всего для того, чтобы всем сразу было ясно, что в этой просторной квартире живут две семьи, к владельцам так называемых «излишков» относились в те времена с подозрением). Так вот, любого человека, подходившего к нашей двери, вторая фамилия непременно изумляла. И я чувствовал, что дедушкина странная фамилия бросает на меня тень.
Так на чем мы остановились? Когда Соня проснулась внутри своей куколки (прилепившейся, словно гнездо шершней, к верхушке купола), был уже конец 1989 года, и времена изменились. Как будто бы именно времена (мир) спали в этой куколке, а вовсе не Соня. Времена изменились, и Соня очутилась в совершенно другой эпохе, не похожей на ту, в которую она засыпала.
Читать дальше