Нестор не стал продолжать, но Насте не захотелось маять его вопросами. Вместо этого она прислушивалась к отзвукам последней его фразы, постепенно выцветавшим в протяжную тишину. Тишина выстраивалась в длинный, бесконечный тоннель и тянулась куда-то вдаль, навстречу извечному молчанию. И это молчание казалось ей идеальным языком из всех возможных. Ей хотелось бесконечно вслушиваться в его отсутствующие обертоны, кружившиеся в красных бликах погасшего солнца. Но это зарево уже имело больше отношения к темноте, чем к свету, возможно даже, оно было еще большей темнотой, чем сама ночь. Темнотой, способной впитать свет. Но эта неопределенность, это отсутствие формы нисколько не ассоциировались у нее с однообразием и скукой. Наоборот, в них ощущался опыт обновления, опыт начала, завершения как преступления предела (или хотя бы – подступления к нему). В этот раз они промолчали еще больше чем обычно. Кажется, даже не попрощались. А она уходила? Ну да, конечно, она же дома теперь. Но как уходила, не помнит.
В суетливом помешательстве, в которое погрузилась вся деревня после происшедшего с юродивым, уже не осталось места для Елисея. А он всё так же сидел на скамейке под мутно-прозрачным навесом, словно подсудимый, терпеливо ожидавший приговора и не способный предположить, что судьям уже давно нет до него дела. Всё тем же пустым, как будто обращенным вовнутрь взглядом он рассматривал низенькую, полумертвую травку на избуровленной земле, вывернутой наизнанку дождем. Только дети, позабытые родителями, вновь резвились неподалеку, копались в грязи, пачкали руки и лица, носились друг за другом, кричали, призывая его вслушиваться в бурление своих шумных игр. Одним из их излюбленных занятий было мерить лужи – вставать в сапогах в самую середину, скрывая волнение и страх, что вода перельется через край. Некоторые совсем робели, но желание выиграть всегда было сильнее боязни промочить ноги. Лишь ближе к вечеру они разбегались, и Елисей, оставаясь один на один с сумерками, наблюдал, как последние слезы света сползали за околицу, к горизонту – туда, где волокна тумана заплетались смугло-серым крепом. Безграничный сырой мрак окутывал улицу, и единственными хранителями мерцания оставались лужи, внутри которых колыхались желтые отсветы луны, едва пробивавшейся сквозь тучи, точь-в-точь как блики в неразбитых оконных стеклах. Но эти слабые отблески не привлекали мертвые головы ночных бабочек – извечных пажей темноты. Нет, к лужам они никогда не подлетали, заранее зная (откуда?), что их свет – неподлинный. И поэтому посланцев черноты он не интересовал. Эти шелестящие крыльями насекомые по-прежнему вызывали у Елисея беспокойную неприязнь. Как будто он осознавал, что всё так же боится ночи, и не мог ничего поделать со своим неведомым страхом. Ночь была для него каким-то пустотелым буераком, в котором тонули все звуки, какой-то странной, не обеспокоенной даже ветром тишью. Лишь изредка безмолвие нарушал крик всполошившегося спросонья петуха или похожие на истеричный женский смех кошачьи вопли, которые быстро тонули в темноте гулким эхом.
Почувствовав на своем плече чью-то руку, Елисей не испугался, а напротив – ощутил какое-то странное облегчение, потому что сейчас всё, что хоть на миг отрывало его от мрака, моментально становилось его союзником. Нестор как будто заметил в нем эту вызванную темнотой взволнованность. – Да не бойся ночи, не такая уж она и черная… Темнота, как комната пустая, ее обустроить только надо. Пустота – на то и пустота, чтоб впустить того, кто себя отпустит. Вот мы сейчас с тобой как раз к ней и подберемся немного. Пойдем, я хочу скомороха похоронить. – Кузнец взял его за руку и повел в самую гущу мглы. А Елисей как будто и ждал проводника, с которым почувствует себя защищенным. Послушно последовав за странным провожатым, он стал всматриваться в черные кружева, обвившие все окрестности.
Голова Лукьяна так закружилась от противоречивых чувств и несостоявшихся мыслей, что в тот вечер он совершенно забыл о бродяге. Когда он вышел за ним, было совсем темно. Не обнаружив Елисея на скамейке, он машинально добрел до пустыря, а не отыскав его и там, спокойно пошел домой, почему-то решив, что Елисей дойдет и сам. В другой раз он бы поднял переполох, но не в этот вечер. Ему казалась неважной пропажа бродяги. Наверняка, через час-другой сам появится. Впрочем, сложно понять, о чем думал в этот момент священник, его голова бурлила от усталости и боли. Всё, чего ему хотелось, – это уснуть. Он согласился бы на любой кошмар, на любое забытье, лишь бы хоть ненадолго избавиться от невыносимого бодрствования. Но он был лишен даже этого единственного удовольствия, ночь оказалась бессонной. Он кряхтел, чесался, ворочался, мучаясь головной болью и проклиная жизнь. Лукьян толком не мог понять, о чем думает и думает ли о чем-либо. Что-то невнятное, похожее на помои плескалось внутри его головы, так что даже хотелось откупорить череп как консервную банку и выплеснуть эту теплую жижу, а потом облегченно приладить обратно крышку снятого скальпа. Он поймал себя на том, что с минуту смотрит на тупой консервный нож.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу