Любить друг друга где угодно, праздновать когда угодно что угодно — это привилегия здравомыслящих любовников. Они путешествуют, не перемещаясь, спасаются бегством, укоренившись на месте, они умываются, одеваются, раздеваются, а как будто бы не происходило ничего. Они в пустоте, небытие их любит, создает специально для них цветы, солнца, берега. Мое дитя, моя сестра, грезит о нежности, любит по желанию, любить и умереть, и в то же время не умереть никогда, потому что все времена и все страны похожи на тебя. Дора любит Бодлера, она может читать его наизусть вот так, безо всяких усилий, ушедшие в прошлое годы, слушай нежную ночь, что вокруг нас. Она шепчет, воспоминания детства, Амстердам, в голосе нежность. Проклятые женщины, нет, что вы, вовсе нет, с чего он это взял, это осталось от какого-нибудь предка-священника, конечно. Садись в поезд, это приглашение к путешествию, будет хорошо, я думаю. Или еще, мы слишком выпили, очень жарко, падаем, как подкошенные, на траву в парке. Назавтра Дора должна участвовать в судебном заседании во Дворце Правосудия, и внезапно слово это вызывает у нас приступ безумного смеха, который никак не удается побороть, какой такой у Правосудия может быть Дворец, в то время как мы катаемся по земле, летом, ночью, под открытым небом. О каком Дворце изволите говорить, Господин Адвокат? Возвращаемся, музыка.
Чтобы понять, на каком этапе отношений находишься ты с кем-то, достаточно вместе послушать музыку. Малейшая энергетическая дисгармония так заметна и так неуместна в интервалах, но если звук проходит, не встретив никого на своем пути, значит, все хорошо. И все было хорошо, следует мне сказать, рискуя вызвать судороги у бесчисленного множества одержимых, или, если пользоваться более прозаическими понятиями, взбаламутить устойчивый рынок обязательной патетики. «До настоящего времени, — говорил Лотреамон в своей трудно поддающейся изложению критике Аристотеля, — несчастья описывали, чтобы внушить ужас, жалость. Я собираюсь описывать счастье, чтобы вызвать противоположные чувства». Противоположность, то есть нечто обратное ужасу? Радость, блаженство, свобода, безмятежность. Нечто противоположное жалости? Безразличие, равнодушие, отказ от сострадания, и даже жестокость. Кто восхваляет жалость, восхваляет ужас. И наоборот. Это утомляет. Никто никогда не желает допускать, что существует соответствие между склонностью к несчастью, романтическим стенанием, трогательной сентиментальностью и настоящей кровавой жестокостью. Но, тем не менее, это так. И напротив, утверждает все тот же Лотреамон, «чувства, подвергнутые анализу, исключают слезливость. Проявляется скрытая чувствительность, которая застает врасплох, уносит от невзгод, научает обходиться без поводыря, вкладывает в руки оружие для сопротивления».
Известно, что террористы очень сентиментальны; апологеты жалости — самые жестокие террористы. Они желают вас видеть на коленях, терзаемыми угрызениями совести, раздавленными, преисполненными неестественным возбуждением, и испытывают при этом тщательно скрываемое удовольствие. Сад, разумеется, наименее жестокий из всех писателей.
Читатель, я позволю себе настаивать на таких определениях, как «скрытая чувствительность», «застать врасплох»: все, что на первый взгляд наделено чувствительностью, это фальшь и ложь, если говорить о так называемой природе человека. «Уносит от невзгод»: это правда, действительно уносит. «Научает обходиться без поводыря»: ну да, выпутывайтесь сами. «Вкладывает в руки оружие для сопротивления»: что в этом мире постоянно приходится сражаться, это-то очевидно, я надеюсь?
Главное, не погрязнуть в бесконечной болтовне.
Лотреамону известно, что восстание его времени потерпит неудачу из-за его одиночества, а еще из-за «уродливого прошлого плаксивого человечества».
Плаксивое человечество — это из области криминальной реальности и, похоже, там и останется.
Тем не менее, несмотря на всемогущество террористической организации, можно воспользоваться оружием для сопротивления.
Дора могла бы стать для меня таким оружием.
— Так вы не были террористом?
— Нет.
— И не стали святошей?
— Тоже нет.
Мы все углублялись и углублялись в путешествия. Деревенский дом стал пристанищем меж двух отъездов. Дора оставила адвокатский кабинет в Париже своей ассистентке, которой подолгу ежедневно звонила. Она сняла квартиру возле парка Монсо, а я комнату неподалеку, под самой крышей, чтобы иметь возможность спокойно работать. Я приходил туда по утрам, всматривался в застывшее цинковое небо, выпивал стакан воды, набрасывал несколько страниц романа, который вряд ли когда-нибудь появится. К чему рассказывать другим о том, что сами они не переживают и не чувствуют, ведь они решат, что все это придумано для того лишь, чтобы досадить им или унизить их. Франсуа предупреждал меня: «Писатель? Ты в своем уме? Литературная среда — это такая же полицейская контора, как и все прочие, а может, и хуже, чем прочие. Тебя будут терпеть, лишь когда ты станешь ползать, предъявлять удостоверения личности или безличности, ностальгии или отчаяния. И не забывай: твое происхождение должно быть скромным, твои сексуальные затруднения всем понятными. Счастье? Роскошь? Восторг? Ты в своем уме?»
Читать дальше