— Павел, а ведь у тебя крылья, — заметил Гена.
— У тебя, Гена, тоже крылья.
— Но я своих не вижу.
— И я своих не вижу. А вообще, юноша, у каждого человека есть крылья, даже у величайших грешников, — пусть грязные, переломанные — но есть. И нужно научиться видеть эти крылья и любить людей за них.
— Хорошая метафора. Жаль, что я снов не помню.
— Этот сон ты запомнишь, если не захочешь забыть. — Павел вдруг перестал грести и несколько мгновений смотрел вправо, потом нагнул голову, словно согласно кивнул кому-то, и сказал: — Скоро я покину тебя, Гена, а потому слушай внимательно и не перебивай. Маме своей говори почаще, что Христос воскрес. А то года три назад я слышал, как она рассказывала, что Он и не умирал, просто замедлил сердце, а из гроба телепортировался, жил долго и счастливо и умер во Франции… Господи, помилуй нас, грешных!
— Откуда?!
— Она рассказывала об этом подружкам в троллейбусе — очень тяжко было слушать. Ты, Гена, попробуй ей как-нибудь объяснить, что Бог поругаем не бывает. Ругателей жалко — вот в чем дело, а тебе она мать. К тому же и у нее крылья есть — не зря ты ей руки целуешь.
— Павел, прости, что перебиваю. Я вспомнил, как проповедовал сегодня… Неужели…
— Молчи и радуйся, — строго сказал вестник. — Напоследок дам тебе два совета. Во-первых, в нескольких шагах от палаты есть замечательная пальмовая молельня. Телесно я сейчас нахожусь там, и никто меня не замечает, так что имей ее в виду. Во-вторых, тебе надо причащаться, желательно раз в неделю. Рвоты у тебя больше не будет, не бойся. Когда проснешься, дам тебе телефон отца Димитрия — он очень хороший священник. А теперь мне пора.
— Павел, последнее! Что там за толпа на берегу?
— Там проповедует и исцеляет галилеянин Иисус.
— Господи!
— Садись на весла и греби. Может быть, доплывешь раньше, чем проснешься. Прощай.
Павел поднялся, качнув лодку, взмахнул крыльями и, перекрестившись, коснулся лбом прохладного оконного стекла. А за окном, в кромешной тьме, притаился снег — очень много снега. Фонарь почему-то не горел, и снег терпеливо дожидался солнца, чтобы стать сначала стыдливо-розовым, а затем — белым.
Проснувшись утром, Гена Валерьев первым делом посмотрел на соседнюю кровать. Павел уже оделся и с удовольствием снимал постельное белье, тихонько напевая Символ веры. Закончив, он поинтересовался:
— Как спалось?
— Хорошо. Вас во сне видел, — ответил юноша, чуть помедлил и спросил: — А вы не дадите мне телефон отца Димитрия?
Слегин молча протянул ему сложенную вдвое записку.
Валерьев молча развернул ее и прочел.
Наверху стоял крестик.
Далее следовал телефон отца Димитрия.
Ниже была приписка:
«Желаю скорейшего выздоровления. Не забывай о пальмовой молельне. Молись обо мне.
Раб Божий Павел».
Виктор Дрожников
НЕТ СПАСЕНИЯ
(Рассказ)
Я пытался расстаться с опиумом несколько раз. И тысячи раз, миллионы раз об этом думал. По нескольку раз в день праведная мысль посещала мой разлагающийся мозг почти с самого начала животного существования, в которое я оказался затянут глубокой зависимостью.
Чисто завязать, соскочить с иглы, перекумарить… Об этом я мечтал постоянно и навязчиво, продолжая тем не менее влачить убогое существование. Мечтал в плавной тишине одинокого дурмана, грезил перед коматозным сном и в рассветной спасительной суете, бредил в черные дни ломок. И если случайный добрый волшебник поинтересовался бы у меня о самом сокровенном желании, то скорее всего услышал именно великое слово «свобода».
Свобода от ежедневного диктата опиума. Освобождение от измочалившего нервы страха. Очищение от въедливой гнили притонов. Избавление от непременного созерцания уродливых лиц — уже не человеков — низких тварей в людском обличии. Свобода от рабства, такая минимально близкая, что кажется, вот-вот перетерпеть, превозмочь, вырвать бесовский зов волей из памяти, и всё; и, одновременно, навсегда далекая; ведь страсть, единожды завладев помыслами, умрет только вместе с исстрадавшимся телом, не иначе.
И я поспорил. Взял и поспорил. Заключил жестокое пари, что смогу завязать. Навсегда и только благодаря своей силе воли.
Идиот… Какой опрометчивый поступок!
Я употребляю несколько лет — больше четырех, но сколько точно, моей памяти уже неподвластно; стираются грани…
Безумец… Даже не потому, что травлюсь: потому, что поспорил. На свой палец. На маленький стройный мизинчик. На то, что сам его отрублю. По первую фалангу. Как в рассказе Стивена Кинга о завязавших курильщиках.
Читать дальше