Я нашел старую фотографию, на которой она снята в костюме булонской крестьянки: в длинной юбке, шали, завязанной на талии, в гипюровом чепце, напоминающем ту ракушку, которую нацепляли на плащ или на шляпу паломники, идущие в Сантьяго-де-Компостела, и в сабо. Она стоит, повернувшись в профиль, с решительным видом, упершись кулаком в бедро. Этот снимок я и раньше встречал в альбоме, переплет которого был украшен шелковой вышивкой — фиалками и розами, — где Алиса хранила фотографии и почтовые открытки. Она бережно доставала его из нижнего ящика шкафа и, положив передо мной на стол, вынимала открытки, все одинакового коричневатого тона: «Вот видишь, это когда я жила в Бетюне, во время войны». О Севере она говорила так, будто это был какой-то экзотический край, который находился за тридевять земель отсюда, и вспоминала она о нем с печальным вздохом.
— Знаешь, как там хорошо было, люди все такие милые, добрые. Иногда хозяева брали меня с собой на взморье, мы ехали на поезде…
Положив локти на стол, я подолгу разглядывал на открытках шахтерские поселки и шлаковые отвалы, плоские песчаные пляжи с тентами и перевернутыми лодками, выветренные скалы, парусники под хмурым грозовым небом. В печке потрескивали поленья, в столовой стоял запах нагретого металла и воска. Открытки со «сценами из повседневной жизни» я приберегал «на закуску» и так близко подносил их к глазам, что мне начинало казаться, будто и я там нахожусь. Особенно мне нравились «Шахтеры в кабачке». Сидя вокруг столика, заставленного кружками с пивом, они смотрели прямо на меня своими очень светлыми глазами на темных от угля лицах. Потом я брал в руки «Возвращение в Экиан с рыбной ловли», «Торговца ракушками из Берка» — торговец был бос, в засученных до колен штанах — и «Перевернутую лодку, служащую приютом семье» — Алиса утверждала, что видела ее собственными глазами, как будто речь шла об одном из семи чудес света.
— Ты поедешь туда, когда вырастешь! Я знаю, тебе понравится путешествовать.
Я кивал головой, но уже тогда чувствовал, что этим сумрачным, печальным краям предпочту яркие пейзажи Юга.
Дневной свет в окне меж занавесками медленно угасал. Над крышами проплывали курчавые розовые облачка. За перегородкой Мина гремела кастрюлями и за что-то бранила кошку. Алиса закрывала альбом, и, если дело было в воскресенье, я просил:
— Поставь «Рамону», пожалуйста!
Она возражала:
— Да ведь уже поздно. Завтра мне вставать в шесть утра, так что надо с вечера все приготовить.
— Ну только один разочек!
— Ладно, так и быть.
Она энергично накручивала рукоятку граммофона, которая скрежетала при каждом повороте, опускала иглу на пластинку, и из металлической трубы тек хрипловатый, чуть гнусавый голос:
Рамона, мне снился чудесный сон,
Рамона, мы были с тобой вдвоем.
У граммофона был короткий завод, еще задолго до конца мелодия начинала съезжать вниз, как будто певца тошнило, и требовалось быстренько накрутить ручку, чтобы голос вновь обрел должную бодрость.
Были еще и другие пластинки: «Жирофле-Жирофля», «Время, когда цветут вишни», «Поднимись-ка сюда, ты увидишь Монмартр» и странным образом затесавшаяся среди всей этой песенной мишуры «Увертюра» Берлиоза. Мощное звучание оркестра удивляло меня.
— Вот, можно сказать, серьезная музыка, — говорила Алиса почтительно. — Это не для меня!
Я, как и она, в свои восемь лет предпочитал «Рамону». Жаклина иногда заставляла меня слушать Бетховена, Баха и Дебюсси на своем более современном патефоне, но это наводило на меня чудовищную тоску: я вертелся, зевал, и, уязвленная, она заявляла, что мне медведь на ухо наступил. Я возражал ей, что такая музыка годится только для богатых, и она возмущенно кричала:
— Замолчи, дурачок!
Только в двенадцать-тринадцать лет меня охватила настоящая страсть к музыке. Я заранее изучал всю программу передач и часами слушал радио. Я знал наизусть Равеля, Дюкасса, Шоссона, даже Сати, даже Онеггера и Цезаря Кюи, о существовании которого Жаклина и не подозревала. Наш врач, решив, что мне угрожает костный туберкулез, велел мне неподвижно лежать на доске. Я и лежал, приложив ухо к наушнику, я воспарял ввысь, я плыл вместе с музыкой. А еще у меня были книги, я читал стихи Ламартина в грюндовском издании, они всегда лежали на столике у моего изголовья, между стаканом воды и пузырьками с лекарствами. С зеленоватой обложки зеленоватый поэт чуть искоса смотрел куда-то вдаль с благородным и вместе с тем меланхоличным выражением лица.
Читать дальше