— Знал бы ты, чего только они обо мне не говорят, какие гадости делают! — жаловалась она мне, показывая на дыру в изгороди. — Вон, видишь, отсюда они за мной следят!
Так поднимались со дна души черные наносы.
А вот у Симоны — ничего похожего, и если ей случалось говорить о смерти, то она предпочитала быть карающей десницей, нежели жертвой.
— Знаешь, — сказала она мне однажды с мечтательным видом, — я очень любила резать кроликов. Убивать — значит жить. Смерть — это жизнь.
В ту минуту, надо признать, она до того меня поразила, что я только ошарашенно смотрел на нее: пухлые щеки, восемьдесят кило веса, вся круглая, как клубок шерсти, живая и непоседливая, как кошка. Я на мгновение задумался, как далеко может завести ее эта посылка: «убивать — значит жить»? Но я достаточно хорошо знал ее мирный нрав, знал, что она совершенно безобидна во всем, что касается рода человеческого. Кролики — дело другое: нечего тут лицемерить! Надо смотреть правде в лицо, к чему останавливаться на полдороге? И, подумав немного, я счел ее афоризм «смерть — это жизнь» достаточно глубокомысленным.
Да, несомненно, жизнь так и бурлит в ней: она любит вкусно поесть, выпить хорошего вина, поболтать, поездить по свету. В свои шестьдесят восемь лет она настоящее чудо! Чем только она не занималась в жизни: работала на фабрике, выращивала ангорских кроликов, была садовницей, бакалейщицей, кабатчицей, прислугой, консьержкой, сиделкой, — не говоря уже о том, кем она была в мечтах. Трижды выходила замуж: первый муж оставил ее вдовой в двадцать три года с дочуркой Сильвией на руках; со вторым она промучилась некоторое время и в конце концов развелась; с последним — Альсидом — она живет и поныне в своем блочном доме, слегка присмиревшая к старости. Еще несколько лет назад из ее окон открывался вид на канал и росшие на берегу тополя; теперь метрах в двадцати от ее дома встали стеной высотки, закрывшие от нее весь пейзаж. Но она утешает себя тем, что всегда можно заглянуть в окна соседей напротив.
В ее квартире все сплошь — и стены, и потолки — оклеено обоями в крупных цветах: в кухне царит желто-зеленый цвет, спальня — синяя, гостиная — в огненно-красных пионах всех сортов и видов. И чистота как на голландской барке; а вот и Альсид в кресле у окна, с недвижно вытянутой ногой.
Я спрашиваю:
— Ну как, не лучше ноге?
— Ничего, терпимо. Вообще-то дрянь дело! Но могло быть и хуже!
Симона садится напротив меня — платье на ней тоже цветастое — и кладет ладони на стол, покрытый клеенкой.
— Что же тебе рассказать, а?
Семейный музей она у себя заводить не собирается: ведь в доме нет ни погреба, ни чердака; а в том постоянном вихре, которым была вся ее жизнь, она могла перевозить с собой лишь небольшое число семейных реликвий: кое-что из мебели, из вещей, из посуды и белья, уподобляясь тем кочевникам, которые весь свой скарб таскают с собой в одном-единственном сундучке или чемодане. Воспоминания хранятся в ее голове и в трех обувных коробках, которые она как раз и открывает передо мной, слегка облизываясь, будто собирается извлечь оттуда какое-то лакомство. Она роется в них и, видимо желая сделать мне приятное, вытаскивает оттуда мои книги, заботливо упакованные, обернутые в коричневую бумагу, фотографии и открытки, которые я присылал ей, извещения о рождении моих детей, несколько газетных статей, где говорится обо мне.
— Вот видишь — это твой уголок!
Я тронут, я бормочу какие-то слова, и она, явно довольная произведенным эффектом, укладывает свои реликвии обратно.
— Ладно, это ты видел. Но тебе нужно другое. Ага, вот что тебе будет интересно. Помнишь, он висел в спальне у Мины, над кроватью?
Это та самая фотография в черной рамке, портрет ее отца в возрасте сорока пяти или, может, пятидесяти лет, сделанная, вероятно, как раз в то время, когда он строил дом: красивое лицо с тонкими правильными чертами — мой отец очень походил на него, — остроконечные усы, насколько можно судить по фото, пшеничного цвета, лоб с залысинами и светлые, скорее всего голубые, глаза.
— Да, голубые, — подтверждает Симона. — Знаешь, он был такой мягкий, обходительный, но, по правде говоря, мы его почти что и не видели. Он работал с утра до ночи то на заводе, то в лесу, а под конец своей жизни — на постройке дома. Да, он и вправду был славный человек, не то что Мина — та, чуть что, начинала злиться и на оплеухи не скупилась! Бывало, как напустится на меня: «Ах ты дубовая башка!» — да за мной через кухню, а я от нее удираю поскорей за дверь. Признаться, она частенько бывала права: со мной нелегко было, вечно я дерзила, перечила, а уж до чего упряма, просто страх!
Читать дальше