Если бы я любил цифры, как люблю слова, я бы мог посчитать, сколько лет, месяцев и дней отделяют идущего в сопровождении носильщика бодрого старика от голодного и измученного юноши, едва не падавшего от усталости после двух суток в прокопченном, набитом людьми вагоне.
Тогда был июнь тридцать седьмого – значит, прошло сорок три с лишним года.
Большую часть этих лет я был уверен, что уже никогда не увижу Барселону.
Первый опыт прощания преподала мне мать. Сжимая мое плечо худой рукой, она указала за корму, туда, где исчезала в морской бесконечности узкая полоска крымского берега:
– Запоминай, сынок, запоминай! Сейчас ты последний раз видишь Россию!
Мне было десять, я изо всех сил пытался выполнить мамин приказ, и до сих пор где-то в глубине памяти хранится еще и этот образ России: крики чаек, рев корабельной машины, гомон голосов и женский плач. Горизонт взлетает и опускается, тошнота подступает, ворочается в животе, щекочет, пробирается по пищеводу… плечо немеет под мамиными пальцами, а ноздри впитывают запах, который будет сопровождать меня почти всю жизнь, – немытые тела, многодневный застарелый пот, тихое отчаяние, покорность, судьба. Запах беженцев, солдат, заключенных… вот они – люди, лишенные страны, семьи, свободы… перемещенные лица, перемешанные, перетасованные в колоде истории.
Так что когда сорок три года назад закопченный вагон с выбитыми стеклами вез меня в Барселону, его запах был мне хорошо знаком. Уже потом, в окопах арагонского фронта, к нему добавилась извечная вонь войны: кал и гниющая еда.
Казалось, во всей Каталонии нет ни одного клочка земли, где можно пройти, не глядя с опаской под ноги. С первых дней ополченцы отвели церкви под уборные, но все равно вскоре загадили поля на сотни метров вокруг. Осенью и зимой грязь окопов и каталонских дорог, разъезженных грузовиками и крестьянскими телегами, мешалась с испражнениями людей и скота в единую массу, так что, когда кто-то из интербригадовцев, внезапно провалившись по колено, восклицал shit! или merde! , это звучало не руганью, а рапортом о том, с чем бедолаге только что пришлось соприкоснуться.
Мама действительно больше не увидела Россию: через пять лет она нищей умерла в Париже. Мой дядя Никита, с которым она держала бесславно прогоревший русский ресторан, звал меня с собой в Америку – но я привык добавлять себе годы и верил, что мне восемнадцать, то есть я достаточно взрослый, чтобы управлять собственной жизнью.
Сейчас, когда мои дни подходят к концу, я не знаю, можно ли вообще управлять своей жизнью. Я старался сам выбирать судьбу, но навязчивые рифмы моей биографии намекают, что я не управлял, а лишь вышивал по заданной наперед канве: прощание, разлука, возвращение.
Когда пришло время, я вернулся в Россию и Париж; теперь пришел черед Барселоны.
Сорок с лишним лет назад, чтобы попасть в Барселону, я пошел в Дом профсоюза металлистов: там был вербовочный пункт для тех, кто хотел сражаться с фашизмом в Испании. Однако узнав, что я русский, меня послали на рю де Бюсси, в Союз возвращения на Родину, эмигрантскую организацию, почти полностью состоявшую из агентов НКВД, где мне, разумеется, сказали, что никакой отправки русских добровольцев в Испанию и быть не может, а разговоры об этом – провокация, призванная опорочить СССР, который, как известно, в этой войне сохраняет нейтралитет. Тем не менее документы у меня взяли. Позже я узнал, что такова была общепринятая практика: через неделю, проверив кандидата, с ним связывались и перебрасывали в Испанию, – но тогда я был уверен, что в самом деле обратился не туда, и потому, поколебавшись, пошел к отцу Мари, суровому немногословному мужчине, которого обычно не хотелось ни о чем просить. К тому же я недавно узнал, что Мари беременна; он, вероятно, знал об этом тоже. От любого другого было бы странно ждать помощи в отправке на бойню хахаля собственной беременной дочери – но Франсуа Дюре всю жизнь отрицал собственность, брак и семью. Услышав просьбу, он посмотрел на меня с легким оттенком уважения – вероятно, первый и уж точно последний раз.
С его дочерью мы познакомились за два года до того на антифашистском митинге. Невысокая и худощавая, Мари оказалась обладательницей волнующе глубокого голоса. Казалось, ее худенькое тело служит резонатором для звуков, зарождавшихся в глубине ее существа. Позже, когда мы стали любовниками, я оценил способность ее плоти к разного рода вибрациям – но при первой встрече был всего лишь зачарован сочетанием акустической мощи и физической хрупкости, которую только подчеркивали огромные голубые глаза и белокурые, ниспадающие на плечи волосы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу