Дело табак.
Наконец-то до меня дошел смысл загадочной фразы дяди Ромы. Кабы не курил с пацанами за сараями, то мог бы с чистыми легкими и чистой совестью доплыть до берега. Доплыть до жизни, где залежи вафельного мороженого. Курить вредно. Словно свайным копром в глупую башку, торчащую над водой сдувшимся футбольным мячом, вбивались простые истины. Уже поздно. Тушите свет. Детское время вышло.
Я то и дело ложился на спину, запрокидывал голову, но силы утекали с нарастающим шумом в ушах и болью в груди. Собственно, мне уже было все равно.
И, подняв голову из последних сил, я оглядел в тоске жгуче-зеленые, дрожащие в мареве заросли на левом берегу — прибежище всех влюбленных нашего города, они были еще прекраснее: ивы, склонившиеся к воде, длинными, как языки, листьями пили, иссушенные обжигающей тайной, которую скрывали их ветви; возбужденные, они ласкали сотнями языков прохладное тело реки, а она точно сошла с ума… Не отводя глаз от разящих мозг снопов солнца, я сказал то, что хотело мое тело. И, откашлявшись, повторил уже спокойнее, глядя в белые клочковатые облака. Я сказал:
— Боженька, миленький мой, спаси, я еще не любил!
И сей же миг встал как вкопанный посреди реки, раздвигая острыми коленками ее длинные мускулистые ноги, плача, смеясь, сморкаясь — меня рвало прямо в воду, в пенящиеся у ног бурунчики. Река с ревом сорвала с меня трусы. И так я стоял в центре необъятной глади, не видя берегов, обнаженный избранник, ощущая твердь и счастье обладания. Мимо, накатив волну, пролетела моторная лодка, осыпая брызгами и капельками смеха. Я любил этих людей и эту реку. Я мог пройти по ней пешком от берега до берега, все моря и океаны.
Меня снял спасательный катер, и там, в катере, получив первую осводовскую помощь в виде увесистой оплеухи, узнал, что родился в рубахе: течение вынесло меня на песчаную отмель, на косу, узкую, в пять шагов, туда, где в реку впадал ее правый приток. Но я-то уже знал, что дети в рубашках не рождаются.
Дуракам и какашкам закон не писан. Урок не зарок. Я шел по жизни, дымя как паровоз. И теперь этот паровоз стоит на постаменте у входа в локомотиво-вагоноремонтный завод, куда нас водили на экскурсию еще пионерами. Обжигающе стылый паровоз, что покойник, я трогал дядю Рому на похоронах. Он был тверд, как железо.
Отбегался по рельсам. Попал в положение вне игры. Или вне жизни.
Так, не разменяв полтинника, я загремел в отделении кардиологии. Хотя лежал для профилактики, по выражению знакомого врача. Все койки в палате были забиты под завязку. Из-за нехватки мест сильный пол валялся в коридорах. Было немного стыдно. Получалось, занимал место какого-нибудь болезного. Сосед маялся аритмией сердца, а через койку лежал мой ровесник после обширного инфаркта и всем охотно о том рассказывал.
— Слышь, чувак, тряхнуло меня капитально! — разорялся в коридоре по настенному телефону этот мужик. — Грят, блин, обширный! Инфаркт-то!
Он как будто гордился своим диагнозом.
По жизни лежал я в хирургии, легочной хирургии, терапии, инфекционке, наркологии, в лор-отделении — еще в детстве по поводу вырезанных гланд, даже в военном госпитале, но более жизнерадостных людей, чем сердечники, не встречал. В кардиологии в основном парились мужики в расцвете лет, типа меня. И говорили мы о женщинах. И стар и млад. Не потому, что были морально испорченными, сообразил я позже, а потому, что, чудом выкарабкавшись из лап смерти в реанимации, радовались жизни. Женщины — это жизнь. Да и кто бы спорил…
Говорили мы также о водке, о футболе, ругали политику, вспоминали армию, но тему курения вежливо обходили стороной. Наверное, хотели курить, но до смерти боялись. Вот-вот, до смерти.
Один, радостный такой, приходил из соседней палаты и уже в который раз сообщал, что его привезли на «скорой» с верхним давлением в двести двадцать. Давление ему сбили. До такой степени, что он завел роман с раздатчицей столовой отделения урологии. Они часто уединялись на черной лестнице и курили. То есть курила она, а он слушал про несчастную долю матери-одиночки и, так как руки у него были свободны от сигареты, успокаивал собеседницу, нежно поглаживая по спине и ниже, много ниже, о чем нам в подробностях докладывал с горящими глазами однопалатник, старшеклассник с врожденным пороком сердца.
Курил пассивно, но крутил активно. Любовь-то.
Короче, за сердечным романом пациента и работницы кухни, его поступательным движением по лестнице страсти затаив дыхание следили со всех десяти коек нашей палаты. За окном чернела зима, рисуя узоры на холодном стекле; от окна из-под белых лент больничного пластыря на раме дуло, но от свежих сводок с любовного фронта становилось теплее. И верилось: отступит загрудинная боль, наступит весна. И тебя, немолодого, болезного, полюбит работница общепита. Прижмет к груди, белой и теплой, распаренной над кастрюлями.
Читать дальше