К Джемо обернулся:
— А ты поди нацеди нам шербету.
Вошли мы в дом. Джано деньги в шкаф убрал, достает оттуда кинжал с точеной рукояткой.
— Этот кинжал отец мне завещал. Будь у меня сын, я бы ему передал. Не послал мне всевышний сына. А мне теперь и горя мало, ты будешь мне сыном. Состарился Джано, ни к чему ему эта игрушка, а тебе она в самый раз будет, в черный день свою службу сослужит.
Поцеловал он клинок, мне передал. И я поцеловал, на голову положил. Потом обнялись мы с ним крепко, выпили розового шербету на маке. Так и скрепили родство.
* * *
Поутру повез я Джемо к себе. Перед въездом в деревню соскочил я с мула, под уздцы его взял. Поглядел на Джемо — сидит в седле как влитая.
Завидели нас деревенские женщины и девушки, все враз всполошились, закудахтали, на крыши высыпали, глаза на нас вытаращили.
Иду я, в душе ругаю себя последними словами. И как это я, осел, не додумался до вечера повременить? Ведь любому ясно: они из ревности языки распустят, Джемо начнут честить.
Подъезжаем к дому — на крыше тетка стоит, лицо от злости перекошено. Так и впилась глазами в Джемо. Что, мол, за краля такая едет, кто это оказался краше Кезбан, и Хазал, и Зино, и всех других здешних красоток?
Однако поначалу все смотрели на нас молча, должно быть, оторопь их взяла.
Первая Хазал взорвалась. Разобрало ее, что сам пешком иду, а Джемо на муле едет. Плюнула нам в след и орет:
— Ах, сито мое новое, куда тебя повесить?
На соседней крыше Зино отозвалась:
— Она уж и забыла, как козой по горам прыгала!
Еще кто-то голос подал:
— В невестах один день, а в женах всю жизнь. Поглядим, как с нее спесь соскочит. Завтра же носом в грязь уткнется.
Глянул я краем глаза на Джемо — каково ей, бедняжке? Вижу — звезды черные на ее лице еще ярче зажглись, только усмешка в них таится. Словно не поносят ее, а веселое что говорят. Выслушала всех, засмеялась, язык показывает.
У меня с души словно камень свалился. Вздохнул я свободно, и мне весело стало. Того гляди, покатимся оба со смеху. Женщины это приметили, еще пуще озлились, загалдели, как вороны, с чем только Джемо не сравнили. А нам хоть бы хны!
Завожу я мула во двор — никто нас не встречает. Тетка убежала в свою комнату, заперлась там и не выходит: обиделась — без ее благословения невесту себе выбрал. (Потом — вперед забегу — и вовсе до смерти разобиделась, что мы с повинной к ней не явились, да от той обиды на другой же день к матери и убежала. С той поры не видались мы с ней.)
Снял я Джемо с мула, на руках в дом понес. Обвила она руками мою шею, как ребенок малый. Ногой дверь толкнул, в дом вошел, Джемо на пол поставил. Распахнула она свои глаза широко, смотрит любовно то на постель, то на ковер, то на занавески вышитые.
— Это наш дом? — говорит.
— Наш, Джемо.
Нагнулась, погладила ковер, к окну подбежала, занавеску пощупала, щекой об нее потерлась, к постели подошла, шелковое покрывало погладила. Возле люльки над кроватью остановилась. (Ту люльку мне тетка купила, когда женить меня ей в голову стукнуло.)
— Что это, курбан? — спрашивает.
Подошел я к ней, по голове погладил, одной рукой люльку качнул.
— Вот родится у нас Хасо, ты его сюда положишь и будешь качать, — говорю.
Прикрыла Джемо ресницами огоньки в глазах.
— А если Кеви родится?
Взял я в ладони ее лицо, поцеловал, к своему лицу прижал.
— Все здесь будут лежать: и Кеви, и Хасо, и Зино, и Джано! Пока дюжину не народим, лавку свою не закроем.
Обвила она руками мою шею, прижалась ко мне всем телом — у обоих дыхание зашлось, словно горячей волной нас окатило.
Только и слышно было в тишине, как колокольчики на ее волосах тонюсенько песню свою вызванивают…
* * *
На зорьке разбудил я Джемо. По нашему обычаю, все женщины должны утром рано, покуда мужчины спят, искупаться в источнике.
Бужу я ее, а она глаз не открывает, зевает сладко, потягивается на постели, как котенок. Я ее — гладить, я ее — целовать, насилу растолкал. Встала она.
— Поди, газель моя, к источнику, искупайся, — говорю. — Все деревенские уж небось глаза проглядели. На невесту поглазеть им не терпится.
Ухватила она медные ведерца и побежала.
Сижу, жду ее, вдруг слышу — у источника ведра загремели, женщины, как воронье, загалдели. Вбегает в дом Джемо, от бега запыхалась, рубаха на ней разодрана, глаза горят.
— Трех дур искупала, — говорит. — Набросились на меня: «Свинья! Кызылбаш! [27] Казылбаш и кызылбашество — ересь шиитско-суфийского толка внутри мусульманства, впитавшая также пережитки домусульманских верований.
Не смей осквернять наш источник!» Не дали мне искупаться. А я им: «Ах, так! Тогда вы купайтесь!» — И давай их в воду швырять одну за другой. Двое ко мне сзади прицепились, рубаху на мне рвут — я им ведра на головы надвинула.
Читать дальше