Она подступила к нему — она обрушилась на него; он пытался — он не мог собрать свои мысли; он был — он не был, конечно, один; и не глядя вокруг, не в силах остановиться, все быстрей и быстрее, по какой-нибудь новой, ревущей и призрачной улице, среди шума и грохота, обращаясь к кому-то… — нет, нет, я не описываю.
Он сам не знал, разумеется, что ему делать.
— Бросить все (вдруг спохватываясь…) — уехать… уехать куда-нибудь.
Он не мог, однако, уехать. — Уже была, как сказано, осень, и он, Макс, снова, каждое утро, должен был платить свою дань: ненавистно-неописуемому.
— И когда он возвратился в Москву, наконец, та, принудительно-обязательная, подавляюще-безусловная, втайне и даже откровенно сомнительная, — та, тоже, если угодно, жизнь, — не-жизнь, если угодно, — к которой, как сказано, все мы были когда-то причастны, в которой все мы участвовали, — жизнь эта поразила и ужаснула его, должно быть, как будто он очень давно, — как будто он никогда не жил ею раньше, — или так, может быть, как будто он просто-напросто забыл о ней, забыл ее: здесь, у этого моря. Он же и в самом деле забыл ее: здесь; он, Макс, целое лето вообще о ней, должно быть, не думал; и когда (возвратившись в Москву…) — когда он, Макс, на следующий, к примеру, день отправился в свое учебное, вновь скажем так, заведение, с его бессмысленными и вполне бессмысленными собраньями, лекциями… но нет, нет и нет, я не могу, не должен и не буду ее описывать, эту жизнь, решительно неописуемую. Она надвигается, она охватывает; не участвовать в ней мы не можем; и хотя реальность ее сомнительна, реальность ее, в то же время, несомненна — как боль. Она и обрушилась на него как некая боль; он не мог не участвовать — не мог… нет, не мог больше и участвовать в ней.
А ведь он, Макс, — еще весной, например, — он, как сказано, убегал от нее — и от нее, среди прочего — в откровенно-внешнее, необязательно-легкое.
Но и эта, случайная, жизнь не удавалась, как сказано, не давалась ему теперь; завеса, почти на каждом шагу, разрывалась; что-то тяжелое, трудное, горькое, все ясней и отчетливей, проступало за нею; и он не только не перескакивал через это что-то, легко и уверенно, — он, Макс, почти на каждом шагу спотыкался — останавливался: в тоске и испуге.
И все это, внешнее, внутреннее, подавляюще-безусловное, откровенно-случайное, — все это складывалось как будто, — уже сложилось, — в некое целое, со всех сторон, изнутри и снаружи, его обступавшее.
— Выйти и вырваться, думал он, выйти и вырваться.
Но как же вырваться? как же выйти? что делать?
— Жизнь (думаю я теперь…) — жизнь (но уже в каком-то ином, в каком-то — подлинном, может быть, смысле…) — жизнь вновь нашла свою тему… она же и не теряла ее… жизнь, как бы то ни было, вновь столкнулась с самой же собою; и как ни пытался он, по привычке, просто жить дальше, что-то не получалось, что-то как будто разваливалось; через две, три недели он оставил свои попытки.
Да он вовсе и не хотел этого… просто жить дальше; он стремился к иному; он скорее готов был отдаться: боли, беде и отчаянию, чем жить дальше так, как он жил до сих пор.
В беде и отчаянии была, по крайней мере, некая достоверность, несомненность и убедительность. Страдать и мучаться значило все-таки: жить.
Он был готов к этому (или так казалось ему…); со всей решительностью шел он на обострение, на столкновение: с внешним и внутренним, сомнительным и случайным, с не-жизнью, с жизнью, с самим же собой.
Все это словно бросало ему некий вызов: отчаяние было его ответом.
И уже почти не встречаясь более с Фридрихом, не встречаясь — или, может быть, лишь однажды встретившись, после своего возвращения, с Лизой, удивленной и разочарованной его — мрачным видом, как она выразилась, — и уж тем более не встречаясь ни с кем из прочих (не взятых мною на эти страницы…) персонажей его прошлогодней, случайной, и теперь уже без всяких сомнений закончившейся, или, вернее: им, Максом, законченной, завершенной и оборванной жизни, — все решительнее углублялся он, все глубже и глубже проваливался: в свою собственную, в свою подлинную, если угодно, жизнь, — в зиму, уже, если угодно, начавшуюся.
Все реже и реже выходил он на улицу; платил свою дань — возвращался домой.
И надо было делать что-то, надо было что-то, немедленно, делать; и — вновь, и вновь вспоминал он, разумеется, море, ветер, облака и надежды — уже, в общем, покинувшие его.
Они покинули его, разумеется; никакой замедленности, никакой отстраненности уже, как сказано, не было; ни о каком спокойствии не могло быть, конечно, и речи; и то, что здесь, у этого моря, еще казалось ему возможным, там, в шуме и грохоте, оказывалось — совершенно немыслимым.
Читать дальше