Вначале он ощущал некоторую скованность, будто кто-то держал его за руку, мешая поднести кисть к полотну. Пабло вспомнил свои первые картины — темперы и акварели, написанные во время летних каникул в поместье. Больше всего он любил писать поселок, его глинобитные хижины на склоне холма, узкие, извилистые улочки, где он столько раз наблюдал церковные процессии или похороны. Колорит тогдашних его картин был несколько декоративным: белые стены и ограды, ярко-голубое небо, лиловатые тени, женщины в черном, мужчины в белом, красное, розовое или желтое пятно — цветок, ковер либо платок… Позднее, уже в Париже, он забыл Соледад-дель-Мар, плантации сахарного тростника, Сьерра-де-ла-Калаверу, поднимающуюся вдали; постепенно люди исчезли с его полотен, как из его стихов. Пабло стал абстракционистом. На его картинах теперь можно было увидеть лишь сочетания цветов, и они, по выражению одного критика, напоминали лабиринт, так же как «его поэмы, в которых надоедливые и чрезвычайно запутанные словесные выкрутасы, звуковой хаос лишают нас всякой надежды выбраться на вольный воздух истинной поэзии…»
«Что же мне писать?» — спрашивал себя Пабло, стоя перед чистым холстом. Он перелистал альбом набросков, сделанных в последний приезд на родину. Увидел там падре Каталино, мастера Наталисио, его детей. Были в альбоме и лица других ребятишек: только теперь Пабло заметил, какой у них истощенный, печальный и болезненный вид. Эти наброски он использовал, когда увлекся фигуративизмом. («Мальчишки, играющие в мяч», «Ребенок с цветком», «Жмурки».)
Взяв уголь, Пабло принялся набрасывать эскиз: на первом плане лицо мальчика, а в перспективе улица, по которой за гробиком из плохо отесанных досок спускается бедная похоронная процессия. Закончив эскиз, Пабло взялся за краски, не имея, однако, никакого определенного плана, и то, что у него получилось через полчаса, испугало его. Работая над фигурами первого плана, он вспомнил детей, больных трахомой, которых столько раз встречал мальчишкой во время прогулок. Тогда, испытывая скорее отвращение, чем сочувствие, он отворачивался, чтобы не видеть того, что было ему неприятно. И разве он не поступал так же перед лицом несчастий, обрушившихся на его родину? Впервые за последние семь лет он изобразил человека: ребенка с лимонно-желтыми щеками; его вывернутые, опухшие веки напоминали налившиеся гноем ягоды малины. Его глаза смотрели на Пабло, и тот уже чувствовал себя пленником не литературных и эстетических теорий, но этих тусклых зрачков. На одной из зловещих ягод он нарисовал муху и еще двух на истощенном лице. (Они с Пией лакомились малиной в зарослях Эдема, а зеленые слепни вились над их обнаженными телами.) Охваченный каким-то исступлением, Пабло принялся за трагические фигуры процессии: мужчин, женщин, детей; и все они с немым осуждением смотрели на него своими гноящимися глазами.
Одна из отдыхающих дам, заметив Пабло перед мольбертом, подошла, очевидно, предполагая увидеть на полотне безмятежную долину, однако лицо мальчика заставило ее скривиться. Издав недовольный возглас, дама поторопилась уйти…
Этой ночью Пабло приснилось, будто он бродит по узким и извилистым улицам ночного города, а может быть, и среди могил какого-то кладбища. На руках у него больной ребенок, который горит в лихорадке, и этот ребенок одновременно и он сам, и мальчик с его картины. Пабло спотыкался, блуждал в каком-то лабиринте, тщетно стараясь найти хоть огонек, хоть одного человека. Он стучался головой в двери, те открывались, и в них возникали силуэты людей без лиц, у которых он безмолвно спрашивал, где живет врач; он должен был спасти мальчика, но люди без лиц пожимали плечами либо качали головой, им не было никакого дела ни до Пабло, ни до больного ребенка.
Проснулся Пабло рано. У него болела голова, веки словно свинцом налились, он с трудом различил в зеркале собственное отражение. Еще не избавившись от кошмара, Пабло испугался, что слепнет. Встревоженный, он промыл глаза холодной водой, пустил капли и успокоился, лишь убедившись, что с его зрением ничего не случилось.
Пабло попытался припомнить недавний сон: всякий раз, как открывалась дверь, он мысленно произносил имя д-ра Сенисиенто. Но почему? Наверно, он имел в виду профессора Гриса. Пабло улыбнулся.
И за кофе он продолжал думать о своем странном сне. Д-р Мартинес, их семейный врач, когда его вызывали к больному Пабло, садился у его кровати, приказывал открыть как следует рот и сказать «а», щупал пульс, ставил градусник, а сделав все необходимое, рассказывал сказки. Любимой сказкой Пабло была «Сенисиента», то есть «Золушка», и доктор Мартинес казался ему волшебником. Уже от одного его присутствия Пабло становилось лучше, как потом от присутствия Леонардо Гриса. И разве Грис не думал о том, чтобы спасти всех детей Сакраменто! Возможно, сон и не имел такого значения, но Пабло хотел верить, что это так.
Читать дальше