— Мне надо кое–что загнать. Срочно, понимаешь? Но «капуста» нужна немедленно, дай в долг! Пласты сдать по полтиннику ничего не стоит, диктофон пойдет за полтора стольника, — сказал я ему. — Дай стольник в долг!
Я еще говорил, а из его глаз уже сыпались на меня стальные стружки. По лбу, щекам и даже по шее расползлись жуткие красные пятна.
— Ты что, спятил? Чего ради ты расстаешься со своими цацками? С чего ты взял, что у меня есть деньги?
— Гека! — так я называл его только в детстве, когда мы оба еще не выговаривали букву «р», — Гека, не ври. У тебя есть деньги!
Мне и колко и знобко, но такая меня обуяла жажда немедленно стать обладателем суммы, благодаря которой к моменту возвращения Марины я буду чувствовать себя хозяином положения, распорядителем нашего с ней завтрашнего дня. Разве это не избавляло меня от необходимости спрашивать: «Где ты болталась?» От неизбежности услышать в ответ что–нибудь вроде: «О, если бы я нрав заранее знала твой, то верно не была б твоей женой, терзать тебя, страдать самой, как это весело и мило»?
— Гека, — говорю я, как в бреду, — тебе не понять ужасный ряд забот и муки тайных ран, где смерть после днее, а целое обман!
— Фигляр! — он сгребает свитер на моей груди в кулак. пихает меня к дверям и шипит сквозь зубы, — я работаю, как заводная кукла, каждый день вскакиваю по будильнику, ты десятки в жизни не заработал, как ты смеешь считать в моем кармане?! Бездарный фигляр! И я вдруг охладел. Совершенно успокоился. Не подрался с ним. Честно сказать, на прощанье даже улыбнулся ему. Пошел в свою комнату, сел на диван и расхохотался. Анекдот вспомнил: «Пришел человек с разбитой мордой, его спрашивают, что с тобой? Он говорит: понимаешь, я иду, тут один подходит ко мне…»
Вот и я сижу и думаю: «А не бездарный ли я фигляр?» А почему бы так не подумать самому о себе, если так думают о тебе другие? Много мужества надо иметь, чтобы не думать о себе так, как думает о тебе твой сосед. Очень много. Хватит ли мне его на всю жизнь?
Впрочем, все выеденного яйца не стоит. Смешное выражение: «выеденное яйцо»! То есть просто скорлупа, само яйцо уже кто–то съел. Надо просто взять пласты, пойти к магазину «Мелодия» и там, перед магазином, загнать их по дешевке перекупщикам.
На улице грязно, мокро, хлипко. Вирусный воздух напоминает о тоске, о слабых легких, о бессмысленности всех усилий, о том, что даже за мою, не слишком длинную, жизнь все изменилось только к худшему. Я очень хорошо помню, что в детстве в эти декабрьские дни город засыпало чистым, белым–белым снегом. Схваченный незлым морозцем, он скрипучим настом лежал под ногами, ноги сами собой пружинили, папа размашисто шагал вперед, я едва поспевал за ним, всем нутром чувствуя эту зимнюю праздничную нарядность. Казалось, что в прозрачном, хрустящем воздухе уже разлит запах хвои, что сугробы на бульваре уже искрятся елочными огнями, а тут еще отец говорит: «Знаешь, Юрка, что мы сейчас с тобой сделаем?! Мама ругается, что мы печку убрать не можем, она угол зря занимает, а вот мы наберем с тобой щепок и покажем ей, как это зря!»
Проваливаясь по колено в снег, мы лезем с ним по сугробам на свалку за магазином и набираем охапки отломанных от ящиков досок, предвкушая бескорыстную радость сухого, печного тепла, огня в раскрытой печной дверце. Я и Герка сидим перед печкой на корточках, а папа с Володей на коленях — чуть поодаль, на стуле, читает нам сказку про оловянного солдатика. Как, когда, в какой момент жизни мой отец из весельчака, выдумщика, заядлого футбольного болельщика, джазмена, превратился в кислопропахшего ресторанными объедками неудачника? В какой момент мама, замученная нуждой, коммуналкой, комнатой, в которой из–за нас детей — ни гостей, ни просто человеческой жизни, — перестала его уважать? Потом, ссылаясь на мое, уже все способное подглядеть, существование, совсем перестала любить, а потом вдруг, когда уже все было непоправимо, когда все разломалось, вновь нырнула с головой в истеричное, уже никому не нужное обожание; рыдала, уткнувшись в подушку, причитала: «Только бы вернулся, ничего мне не нужно, только бы вернулся!» И до сих пор хранит, изо дня в день укладывает на диван его «думочку», никому не позволяет прикасаться к ней, не стирает, столько лет бережет серое пятнышко, к которому он приникал тяжелой с похмелья, лысеющей головой.
Я не могу понять, почему в нынешнем декабре под ногами вместо чистого, скрипучего наста, мерзкая грязь; почему едва я вышел на улицу, навстречу мне из–за пивного ларька вылез безобразный ханыга, извалявшийся в грязи, с битой мордой в крови и блевотине; он шатался и в поисках опоры едва не ухватился за меня. Я вывернулся и тут же на другой стороне улицы увидел горбуна. Это тоже мне показалось чудовищно обидным. Прошел немного и лицом к лицу столкнулся с человеком, у которого половину физиономии залила красная, бугристая опухоль.
Читать дальше