У подступа к мосту я увидел огромную толпу. Ни на мосту, ни на другом конце никаких одиноких блондинок не стояло. Толпа волновалась, люди непрерывно сновали от одной группы к другой, негромко переговариваясь, образуя мерное жужжание — что–то пчелиное было в этой толпе? Я несколько минут разглядывал «ее» с самой высокой точки моста, но потом сообразил: сюда же с самого утра сходятся те, кто сдает и кто снимает углы, комнаты, квартиры, а уж в конце рабочего дня здесь самое горячее время. Толкучка по найму жилплощади. Офицеры, студенты, абитуриенты и прочая бездомная сволочь. Так что ждать на мосту бесполезно. Глупая, злая шутка. И все- таки я спускаюсь в толпу, брожу от группы к группе. помню, что у нее на голове был платок. Белые волосы — это потом, когда платок сполз. Вглядываюсь в лица, без всякой надежды узнать — я же не мог разглядеть ее. И вдруг услышал голос, но сначала не ее, а жирный, хозяйский:
— Есть у меня комната. И ванная, и телефон, и все удобства. Но если вы не расписаны…
И вот теперь ее — с трещинкой, с надрывом:
— У нас документы поданы, какая вам разница?
— А такая, что сегодня с одним поданы, а завтра с другим!
Я обернулся, и первое, что пронеслось у меня в голове — это то, что, в сущности, тетка права: вчера был он, а сегодня буду я!
Белые прядки выбивались из–под серого пухового платка, застегнутого под подбородком на английскую булавку. Он только подчеркивал правильность овала и чудный перелив от голубизны глаз к легкому румянцу на скулах.
— Маша! — я прикоснулся к ее голове и потянул платок назад. Белые волосы рассыпались по плечам, будто им было тесно там, под платком.
— Что вы делаете? — не возмутилась, а просто спросила она. — Меня Марина зовут.
Тут и началась та игра, которую мы играем и доиграть не можем. Я всякий раз уступаю ей, потому что мне самому не хочется знать правду, мне нравится оставлять в душе эту каплю сомнения, неполной уверенности — может быть, она–то и закрывает собой тот клапан, через который обычно просачивалась скука. Время идет, а я все еще счастлив своей любовью. Но тогда, на той квартирной толкучке, заправляя под платок рассыпавшиеся по плечам волосы, она сказала:
— Что вы делаете? Меня Марина зовут.
— Так это вы? — вглядываясь в ее лицо, я пытался как- то вычислить в нем приметы той, что в нависшем над водой мраке назначила мне свидание.
— У вас комната не сдается? — спрашивает она вместо ответа. — Или хотя бы угол?
И я, испугавшись, что она сейчас уйдет, поспешно говорю:
— Сдается. Именно комната. То есть угол. Хотя вернее комната, — и схватив ее за руку, тащу за собой.
— Жить совершенно негде, ну, просто не знаю, где переночевать, — лопочет она, очевидно, спешит объяснить, почему идет за мной.
Тетка злобно орет нам вслед:
— Видали? Документы поданы! У тебя, видать, с каждым встречным документы поданы!
— А что же мне делать? — оправдывается передо мной Марина. — Понимаете, я с мачехой поссорилась. А «он» вообще из дому ушел, у «него» отец — ужасная шишка, квартира пятикомнатная, а «он» хиппует, «ему» все равно где, хоть под мостом жить, «его», видите ли, дорога манит, а ведь зима на носу…
Мы с ней идем через Площадь труда и через пять минут окажемся у меня дома, но я совершенно пропускаю мимо ушей это ее сообщение о ком–то, кто «хиппует». Правда, на секунду перед глазами вспыхивает вчерашнее: солдатский тулуп, в распахе которого мелькнула голая грудь, рывок, которым «Овчина» подхватил и понес по воде свою женщину, вздымая размашистым шагом фонтаны искрящихся брызг — вспыхнуло и тут же погасло, потому что слово «мачеха» — «я с мачехой поссорилась» — поразило меня. Меня поразила гармония, в которой оно находилось со всем ее обликом. Я еще не мог сказать себе в точности отчего, но какая–то сказочность соединяла их: ее и это слово.
— Ну да, — говорила Марина, — мама умерла, когда я совсем маленькая была, а папа женился. У нее есть дочка,
Танька, и еще они с папой братишку родили. Ну, то, что она меня не любит, — это ладно, но его–то? Это, вообще, понять невозможно! То есть, мне кажется, она вообще отца ненавидит. А он ее!
Когда уже в комнате она сняла пальто, платок с головы, и я наконец, разглядел ее, я все понял. Конечно, братишка, которого не любила мачеха, — это могло сбить с толку, на ум могло прийти простейшее — сейчас пропоет Аленушка тоненьким голоском: «Не пей, не пей, Иванушка…» — но нет, Маринина сказочность другая. Я смотрел на нее, смотрел и понял: она Герда, заблудившаяся в снежном королевстве, и брата ее зовут Кай! И тут уж ничего не поделаешь. И глаза, по всему лицу разливающие небесную синь, и. тонкий, вздернутый носик, почти сапожком, и мягкие, белые пряди волос, так естественно не прибраны, что нет сомнения: ни перекись, ни бигуди никогда не касались их. А вот не Аленушка! Ни простоты, ни непосредственности Аленушкиной в моей Марине нет ни на грамм. Даже сквозь румянец, то и дело вспыхивающий на скулах, обтянутых прозрачной кожей, пробивается какой- то особый надрыв, и эта трещинка в голосе, и заостренность плечиков, подростковая такая голенастость — все в ней не Русью отдает, она из другой, западной сказки, моя Марина.
Читать дальше