— Успеется.
— Ты давай сейчас, пока не поздно. Ты директору скажи, чтобы тебя на заводскую стипендию послали. Государство поможет… И будешь ты инженером. Директором будешь. Меня тогда на работу примешь?
— Ну, пока я директором стану, вы уже на пенсию уйдете… (Опять глупости говорю.)
— А я сейчас ухожу.
— На пенсию?
— Да… Сердце у меня никуда не годится. К машине теперь не пустят, а доски нет. Выходи, приехали.
Теперь мы идем по какой–то улице. Паша впереди, я со своим рулоном чуть поодаль, как и полагается, а небо над нами холодное–холодное и от холода бледно–голубое. Дома в голубом дыму от мороза и солнца.
Мы сворачиваем в какой–то двор, где много дров и закутанных детей. Дрова тоже закутаны — обиты железом, фанерой, толем. Одна большая поленница — крупные сухие дрова — ничем не обита.
— Ну вот, — говорит Паша, — обей эти дрова. — И строго этак, свысока говорит. Чтобы делал — и никаких вопросов.
Но я задаю вопрос:
— Зачем же их обивать?
— Чтобы не промокли…
И смотрит на меня растерянно.
А я смотрю сердито. Вместо всех моих важнейших дел, вместо вентиляции, вместо воспитательной речи для Синицыной — изволь обивать какие–то частные дрова!
— Понимаешь, пойдет дождик, и они промокнут…
— Ну да, дождик. Наводнение в декабре, вселенский потоп! Скоро выпадет снег!
— Ты же знаешь, какая у нас зима. А вдруг дождь? Я тебе сейчас табуретку принесу…
И я, сердитый, взбираюсь на поленницу, раскатываю толь и начинаю стучать на весь двор. Прибиваю планки, чтобы крепче держалось, а снизу дети смотрят на меня изумленными глазами: такой маленький дядя, такой чумазый — и стучит зачем–то!
Вокруг ходит Паша, покрикивает, выдерживает тон:
— Сюда прибей… Сбоку не забудь. А вдруг пойдут косые дожди? А здесь вот криво…
— Ладно, ладно… (Пропадите — вы — пропадом — все — косые дожди — все — прямые — проливные — затяжные — вместе с дровами и табельщицами — Пашами! И с толем, который ломается от старости!)
Паша уходит.
Спускаюсь, осматриваю поленницу и вижу, что я — бездарный обивалыцик дров. Самая некрасивая поленница во дворе, да, наверное, и во всем мире! Переделываю. Поленья ползут из–под ног, грохочут по булыжнику, и я сижу посреди кучи дров, окруженный закутанными детьми: странный какой дядя, стучал, стучал, а потом сломал дрова и сам упал!
— Кончай скорей, опаздываем!
Паша ходит вокруг поленницы, у которой теперь, по–моему, все–таки божеский вид. Как бы не так!
— А вот тут дырка! И здесь. А там щель… А тут нельзя прикрыть?
— Больше нечем, — говорю, — хватит!
— Вот тут бы еще… Ну, совсем немножко!
Р-раз! — и лоскут кожи отлетает от пальца. На морозе кожа твердеет, как известно, и вот результат.
В маленькой кухне, среди чайников и жирных фикусов, Паша перевязывает мне палец, и я узнаю, что она была на войне санитаркой и не такие раны еще перевязывала.
Потом мы заходим в комнату, в пустынную белую комнату, где пахнет чистотой и, наверное, нельзя так громко стучать этими рабочими ботинками.
— Проходи, проходи…
Здесь белые кровати, две вдоль стен, два стула и стол. Алые стеариновые розы на этажерке и вид на поленницу из окна.
— А это кто на портрете, мама?
— Нет, сестра Тамара. Она в больнице. Сердце у нее плохое. Садись, поешь… Погоди, сначала погрейся. Портвейн, красное… Комсорги ведь не пьют белое?
Хорошо… До пальцев в ботинках доходит теплота. Окоченевшие руки наливаются теплом, голубые тени проносятся по белому потолку, розы на этажерке алеют вовсю, а лицо Паши становится мягче и розовее.
Она подкладывает мне в тарелку колбасу.
— Ешь, мужчины любят колбасу…
Мужчины… Я смотрю на кровати, на две белые кровати с кружевами и покрывалами, с подушками и подушечками… Потом смотрю на Пашу, на ее круглое лицо.
…Иногда в эту комнату приходят мужчины. Здесь был маляр. Он громко стучал рыжими ботинками, переставлял ведра, водил размашисто кистью по стенам, присаживался на табуретку, курил, а Паша ходила по комнате и говорила хозяйским голосом:
— Вот здесь пятно, а тут надо еще подмазать…
Потом он срывал крышечку с бутылки пальцами в известке, торжественно кашлял и закусывал водку вареной колбасой.
— Ешьте, мужчины любят колбасу…
И в комнате пахло папиросами «Север», звенели рюмки — одна белая, вторая зеленая — и шел степенный разговор о победах и поражениях «Адмиралтейца», о третьем спутнике, о иных современных вещах.
И оставалась кожица от колбасы в тарелке, табачный дух… Оставались белые кровати, а сестра Тамара в больнице, потому что у нее плохое сердце…
Читать дальше