Итак, в то величественное холодно-голубое декабрьское утро я лежал на плюшевом диване цвета брокколи и медитировал. Отопительная система большого чикагского здания издает довольно громкое жужжание. Я могу обходиться и без отопления. Хотя все-таки испытываю признательность к современной технической мысли. Но сейчас я сконцентрировался настолько глубоко, что перед моим мысленным взором посреди принстонского кабинета стоял Гумбольдт.
— Давай по существу, — попросил я.
Казалось, у Гумбольдта пересохло во рту — таблетки всегда вызывают жажду. Но глотнуть было нечего, и Гумбольдт прикурил новую сигарету.
— Мы с тобой друзья, — начал он. — Меня сюда привел Сьюэл. А я привел тебя.
— Я благодарен тебе. Но ты не испытываешь благодарности к Сьюэлу.
— Потому что он сукин сын.
— Возможно.
У меня не было возражений против такой характеристики Сьюэла. Он унизил меня. Но ни его скудные волосы, ни топорщащиеся пшеничные усы, ни испитое лицо, ни пруфроковская [182]утонченность, ни претенциозная элегантность, ни подергивающиеся руки, ни туманное окололитературное бормотание не делали его похожим на опасного врага. Может показаться, будто я осаживал Гумбольдта, но то, как он обрушивался на Сьюэла, мне нравилось. Нет никаких сомнений, что безумная и непредсказуемая плодовитость фантазии моего друга, когда он давал себе развернуться, удовлетворяла и кое-какие из моих постыдных желаний.
— У Сьюэла есть одно преимущество, — сказал Гумбольдт.
— Как ты это формулируешь?
— Когда он вернется, нас выгонят.
— Но я всегда знал, что это работа только на год.
— А! Так ты не возражаешь, чтобы к тебе относились как к вещице, взятой напрокат у «Герца» [183], как к какой-нибудь кровати на колесах или детскому ночному горшку?
Под пиджаком из шотландки его спина начала горбиться — знакомый признак. Это накопление бизоньей силы в позвоночнике означало, что Гумбольдт впадает в ярость. Губы и глаза теперь выражали угрозу, а два вихра задрались выше обычного. Лицо пошло бледно-горячими яркими полосами. За окном по наружному подоконнику из песчаника прохаживались голуби, серые с кремовым отливом. Гумбольдт не любил их. Он видел в них принстонских голубей. Они ворковали сугубо для Сьюэла. Создавалось впечатление, что временами Гумбольдт видел в них агентов и шпионов Сьюэла. Кроме того, кабинет тоже принадлежал Сьюэлу, и Гумбольдт сидел за его столом. На полках стояли сьюэловские книги. Гумбольдт недавно побросал их в ящики. Он спихнул собрание сочинений Тойнби и поставил на полку своих Рильке и Кафку. К черту Тойнби, к черту Сьюэла.
— Нас здесь никто не ценит, Чарли, — заявил Гумбольдт. — Почему? Я тебе скажу. Мы евреи, жиды пархатые. Здесь, в Принстоне, мы Сьюэлу не угроза.
Я вспомнил его напряженную задумчивость, наморщенный лоб.
— Боюсь, я все еще не понимаю, куда ты клонишь, — сказал я.
— Тогда попытайся подумать о себе как о жиде Соломоне Леви. Нет никакой опасности оставить вместо себя жида Соломона и уехать на годик в Дамаск, порассуждать о «Трофеях Пойнтона» [184]. Вернешься, а твоя шикарная кафедра ждет тебя в целости и сохранности. Мы с тобой не угроза.
— Но я и не хочу быть угрозой. И почему Сьюэл должен бояться каких-то угроз?
— Потому что он на ножах с этими козлобородыми жеманными пердунами, которые никогда не принимали его. Он не знает ни греческого, ни древнеанглийского. Для них он вшивый выскочка.
— Как? Значит, он самоучка. Так что я на его стороне.
— Он мерзкий испорченный подонок, из-за него и мы с тобой вызываем презрение. Я чувствую себя смешным, когда иду по улице. В Принстоне мы с тобой Мойша и Йося, герои еврейского водевиля. Мы анекдот — Бен Рабиновиц и компания. Нам не светит стать членами принстонского сообщества.
— Да кому нужно это сообщество?
— Никто не доверяет этому маленькому проходимцу. Ему просто не хватает чего-то человеческого. Лучше всего понимала его жена, когда сбежала от него и забрала своих птиц. Ты видел пустые клетки? Она не захотела, чтобы даже клетки напоминали ей о нем.
— Получается, что она ушла, рассадив птиц на руки и голову? Ладно, Гумбольдт, скажи наконец, чего ты хочешь.
— Я хочу, чтобы ты почувствовал себя таким же оскорбленным, как и я, и не перекладывал весь груз на мои плечи. Почему ты не испытываешь никакого негодования, Чарли? А! Ты же не настоящий американец. И за все премного благодарен. Ты ведь у нас иностранец. В тебе живет еврейско-иммигрантская благодарность за возможность поцеловать землю Эллис-Айленда. Ну и к тому же ты дитя кризиса. Ты и представить не мог, что получишь работу, собственный кабинет и стол — даже с персональными ящиками. Тебя все так радует, что ты постоянно улыбаешься и не можешь остановиться. Ты просто еврейская мышь в огромном христианском доме. А еще нос задираешь и ни на кого не смотришь.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу