Роль Ринальдо и Люси Кантабиле в этом деле выглядела тем более загадочно.
Так вот, друзья, хотя я собирался со дня на день уехать из города и мне предстояло закончить кучу дел, тем утром я решил отложить все преходящее. Я сделал это, чтобы не треснуть от перенапряжения. Время от времени я выполнял некоторые медитативные упражнения, рекомендованные Рудольфом Штейнером в «Как достичь познания высших миров». Впрочем, многого я не достиг, но, с другой стороны, моя душа уже немолода, слишком запятнана и изранена, так что нужно быть терпеливым. Характерно, что я прилагал столько усилий, что снова вспомнил прекрасный маленький совет, данный одним французским мыслителем: Trouve avant de chercher. Валери. Или, может быть, Пикассо. Рано или поздно всегда наступают времена, когда практическая жизнь отходит в сторону.
Итак, на следующее утро после проведенного с Кантабиле дня я устроил себе выходной. Стояла ясная погода. Я отодвинул ажурные занавески, за которыми скрывался Чикаго, и впустил в комнату яркое солнце и чистое небо (в своем милосердии они показались даже над таким городом). Я с радостью достал бумаги, касающиеся Гумбольдта. Разложил на кофейном столике и на обшивке радиатора за диваном записные книжки, письма, дневники и рукописи. А потом вздыхая лег, сбросил туфли. Под голову положил гарусную подушечку, вышитую молодой леди (почему моя жизнь всегда переполнена женщинами? Ох уж этот сексуально озабоченный век!), некоей мисс Дорис Шельдт, дочерью одного антропософа, который меня то и дело консультировал. Она вышила подарок собственноручно и преподнесла его мне на прошлое Рождество. Небольшого роста, хорошенькая, очень умная, с поразительно властным профилем, слишком властным для такой очаровательной молодой женщины, мисс Дорис любила старомодные платья, в которых делалась похожей на Лилиан Гиш [163]или Мэри Пикфорд [164]. Однако обувь она выбирала какую-то будоражащую, почти экстравагантную. В моем личном словаре она называлась маленькой noli me tangerine.
Она хотела и в то же время не хотела близости. Дорис довольно хорошо разбиралась в антропософии, и в прошлом году я провел с ней довольно много времени, когда поссорился с Ренатой. Я усаживался в гнутое кресло-качалку, а она клала крошечные лакированные ботинки на подушечку, вышитую красным и зеленым, цветами свежей травы и горячих углей. Мы беседовали, ну и так далее. То были приятные отношения, но они закончились. Я снова вместе с Ренатой.
Это я объясняю, почему тем утром выбрал темой для медитации Фон Гумбольдта Флейшера. Считается, что медитация усиливает волю. А воля, постепенно закаленная такими упражнениями, может со временем сделаться органом восприятия.
На пол упала измятая открытка — одна из последних, присланных мне Гумбольдтом. Я прочел выцветшие штрихи, похожие на неясные росчерки северного сияния:
Мышь прячется — ястреб над полем; Ястреб пугается самолетов; Самолеты боятся зениток; Каждому кто-нибудь страшен.
Только львы беззаботные Под баобабом Дремлют, объятья сплетая, Насладившись кровавой трапезой — Вот где жизнь хороша!
Восемь или девять лет назад, читая этот стишок, я подумал: «Бедный Гумбольдт! Эти доктора шоковой терапией и лоботомией искалечили парня». Но теперь я взглянул на эти строчки как на сообщение. Воображение не иссякает — вот о чем извещал меня Гумбольдт. Эти строчки должны были объявить: искусство проявляет внутренние силы. Для спасительного воображения сон — это сон, а пробуждение — действительно пробуждение. Вот о чем говорил Гумбольдт, теперь-то я понял. Но если так, значит, Гумбольдт никогда не был более здравомыслящим и смелым, чем перед самым концом. А я сбежал от него на Сорок шестой улице как раз тогда, когда ему было что сказать мне, даже больше, чем раньше! Я уже рассказывал, как провел то утро. Разодетый в пух и прах, бессмысленно болтался над Нью-Йорком в вертолете береговой охраны в компании двух сенаторов, мэра, чиновников из Вашингтона и Олбани и крутых журналистов, причем всех облачили в надувные спасательные жилеты, снабженные ножами в ножнах (этих ножей я никогда не забуду). После ленча в Сентрал-парке (я вынужден повториться) я вышел и увидел Гумбольдта, грызущего преслик, — на лице его уже лежал землистый отблеск могилы. Я бросился прочь. Это был момент болезненного исступления, я не мог оставаться на месте. Я должен был бежать. Я сказал: «Прощай, мой друг. Встретимся в следующем мире!»
Тогда я решил, что больше ничего не могу сделать для него на этом свете. Но не ошибся ли я? Эта измятая открытка заставила меня задуматься. Получалось, я виноват перед Гумбольдтом. Улегшись медитировать на мягкий диван, набитый гусиным пухом, я обнаружил, что весь пылаю от стыда и потею от раскаяния. Я вытащил из-под головы подушку Дорис Шельдт и вытер ею лицо. Я снова увидел себя, пригнувшегося за припаркованными машинами на Сорок шестой улице. И Гумбольдта, похожего на высохший куст, когда-то обволакивавший все вокруг ветвями. Мой старинный друг умирает, — я испытал потрясение и удрал, вернулся в «Плазу», позвонил в офис сенатора Кеннеди предупредить, что срочно вызван в Чикаго и вернусь в Вашингтон на следующей неделе. Потом взял такси до Ла Гардия и сел на первый же самолет до О'Хэра. Я снова и снова возвращаюсь к этому дню, потому что он был ужасен. Два бокала — больше в самолете не дают — нисколько мне не помогли. Когда мы приземлились, я выпил еще несколько двойных порций «Джек Дэниэлс» в баре О'Хэра, чтобы прийти в себя. Вечер был очень жаркий. Я позвонил Дениз:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу