Я подошел к тому, чтобы вызвать из небытия великолепный весенний день. Полдень, небо заполнено тяжелыми белыми облаками — безмолвными воздушными быками, бегемотами и драконами. Место действия — Аплтон, Висконсин, и я — взрослый человек — стою на ящике, стараясь заглянуть в спальню, где появился на свет в 1918 году. Вероятно, и зачат я был тоже здесь, и здесь же божественной мудростью определен такой-то и такой-то жизненный путь такому-растакому: Ч. Ситрин, Пулитцеровская премия, кавалер Почетного легиона, отец Лиш и Мэри, муж А., любовник Б., важная персона и просто человек. «Ну и почему же эта персона вскарабкалась на ящик под прикрытием веток и глянцевых зеленых листьев цветущей сирени? Да еще без разрешения хозяйки дома?» Я стучал и звонил, но не получил ответа. И теперь муж хозяйки стоит у меня за спиной. Он владелец заправки. Я объяснил ему, кто я. Сперва он вспылил. Но я ввернул, что родился здесь и спросил о старых соседях. Помнит ли он Сандерсов? Оказалось, они приходятся ему кузенами. Это сохранило нос «любопытному Тому». Но не мог же я сказать: «Я забрался на ящик среди сирени, пытаясь разрешить загадку Человека, а совсем не для того, чтобы полюбоваться на твою толстую жену в исподнем». А именно это я и увидел. Рождение мучительно (это мучение можно облегчить молитвой), но в комнате, где я родился, моему взору предстало другое мучение — толстая старуха в нижнем белье. Она не растерялась — сделала вид, что не заметила меня сквозь москитную сетку, медленно вышла из комнаты и позвонила мужу. Он бросил на произвол судьбы бензиновые насосы, примчался и схватил меня, вцепившись перепачканными в масле руками в мой дорогущий серый костюм — я как раз находился на пике периода элегантности. Мне удалось объяснить, что в Аплтоне я готовлю ту самую статью про Гарри Гудини, земляка — я уже говорил об этом, — и что внезапно мне захотелось увидеть комнату, в которой я родился.
— Ну и увидел все красоты моей миссус.
Впрочем, он не слишком расстроился. Думаю, он понял. Такие порывы души — дело обычное, их нетрудно понять, если, конечно, не держать круговую оборону, привычно оспаривая все, что любому известно от рождения.
И едва увидев Ринальдо Кантабиле за кухонным столом Джорджа Свибела, я понял, что между нами существует естественная связь.
Кантабиле привез меня в Плейбой-клуб. «Тандерберд», этот «бехштейн» среди автомобилей, он оставил на попечение парковщика, важно поздоровался на входе с зайчишкой [142], которая его знала. Поведение Ринальдо подсказывало, что мне придется отдавать деньги публично. Семья Кантабиле пребывала в забвении. Возможно, Ринальдо получил на семейном совете задание компенсировать ущерб, нанесенный их доброму бесславному имени. Такое дело — восстановление репутации семьи — стоило дня, даже целых суток. А надо мной довлело столько неотложных дел, столько неприятностей, так что я на законных основаниях мог просить у судьбы передышки. И получил прекрасную возможность.
— Наши здесь?
Кантабиле сбросил пальто. Я тоже избавился от своего. Мы вошли в роскошное пространство поблескивающего бутылками бара, где в неярком янтарном свете по толстым коврам сновали женщины весьма привлекательных форм. Ринальдо взял меня за руку и повел в лифт. Мы почти мгновенно вознеслись на самый верх. Кантабиле предупредил:
— Мы кое с кем встретимся. Когда я подам сигнал, заплатишь мне деньги и извинишься.
Мы остановились возле одного из столиков.
— Билл, хочу представить тебе Чарли Ситрина, — сказал Рональд Биллу.
— Эй, Майк, это Рональд Кантабиле, — сказал в свою очередь Билл.
Последовали: «Привет», «Как дела», «Садитесь», «Что будете пить».
Билла я не знал, но Майком оказался Майк Шнейдерман, обозреватель светских сплетен, грузный сильный человек, загорелый, угрюмый и усталый, со стильной прической, запонками размером почти что с его глаза, и галстуком, словно кое-как слепленным из куска шелковой парчи. Сегодня он выглядел надменным, помятым и сонным, как некоторые индейцы [143]из Оклахомы, разбогатевшие на нефти. Майк пил коктейль «олд-фэшн» (виски, горькое пиво, сахар и лимонная корочка), и попыхивал сигарой. Потягивать спиртное в барах и ресторанах — его профессиональная обязанность. Я никак не мог взять в толк, как он выдерживает такую жизнь. Видимо, я гораздо подвижнее Майка. Впрочем, я не могу представить себе ни работы конторского клерка, ни любого другого малоподвижного рутинного занятия. Многие американцы называют себя художниками или интеллектуалами только потому, что не в состоянии выполнять такую работу. Я много раз обсуждал этот вопрос с Фон Гумбольдтом Флейшером и пару раз с искусствоведом Гумбейном. Протирание штанов с целью обнаружить «что-нибудь интересное» даже Шнейдерману не слишком подходило. Иногда он казался выжатым, чуть ли не больным. Несомненно, он меня помнил, однажды я был гостем его телевизионной программы.
Читать дальше