Так вот, моя маленькая девочка нередко спрашивала меня, руководствуясь каким-то убийственно обостренным инстинктом:
— Скажи, а что обычно делала твоя мама? Она была красивой?
— Мне кажется, очень красивой. Я совсем на нее не похож. Она готовила, пекла, стирала и гладила, консервировала и солила. А еще гадала на картах и пела щемящие русские песни. Они с отцом приезжали ко мне в санаторий по очереди, каждую неделю. В феврале ванильное мороженое, которое они привозили, было таким твердым, что его не брал нож. Ну, что еще… Ага! Дома, когда у меня выпадал зуб, мама обычно кидала его за печку и просила маленькую мышку принести мне другой, получше. Видишь, какие зубы эта паскудная мышь мне всучила?
— Ты любил свою маму?
Страстное щемящее чувство вдруг всколыхнулось во мне. Я забыл, что говорю с ребенком, и произнес:
— О, я безумно любил родителей, безмерно. Изнывал от любви. У меня даже сердце заходилось. В санатории я часто плакал: почему я не дома, почему не могу видеть их? Мне кажется, они не знали, как сильно я любил их, Мэри. Меня терзал не только туберкулез, но и любовь. Я был чувствительным болезненным ребенком. И в школе все время влюблялся. А дома, если просыпался первым, страдал из-за того, что все еще спят. Я хотел, чтобы родители проснулись и продолжалось это чудесное житье-бытье. Еще я любил Менашу, нашего квартиранта, и Джулиуса, моего брата — твоего дядю Джулиуса…
Пора отложить эмоциональные излияния.
В тот момент меня целиком занимали деньги, чеки, гангстеры и автомобили.
У меня из головы не шел и другой чек. Его прислал мой друг Такстер; тот, которого Хаггинс обвинял в пособничестве ЦРУ. Понимаете, мы с Такстером намеревались выпускать журнал «Ковчег». Можно сказать, находились в полной готовности. Подобрали прекрасные материалы — например, страницы моих рассуждений о мире, трансформированном Разумом. А тем временем Такстер не смог вернуть ссуду.
Это долгая история, и о ней мне меньше всего хочется распространяться. По двум причинам. Во-первых, я привязан к Такстеру, что бы там ни было. А во-вторых, мне кажется, я чересчур нервно отношусь к деньгам. Глупо отрицать. Что есть, то есть, но это — низко. Когда я рассказывал, как Джордж спас жизнь Шарон, я говорил о крови как о жизненной субстанции. Ну так вот, деньги — тоже жизненная субстанция. Такстеру предложили уплатить часть просроченного займа. Безденежный, но самоуверенный, он перевел на меня чек из своего итальянского банка, миланского «Банко Амброзиано». Какой такой Банко? Почему Милан? Впрочем, все, что предпринимал Такстер, выходило за рамки обычного. Он получил трансатлантическое воспитание и одинаково свободно чувствовал себя и во Франции, и в Калифорнии. Пожалуй, не найдется такого богом забытого местечка, где у Такстера не сыщется какой-нибудь дядюшка, или акции шахты, или старый замок, или вилла. Такстер с его экзотическими привычками был еще одной моей головной болью. Но сопротивляться его напору я не мог. Однако это тоже может подождать. Только вот еще что, последнее: Такстеру нравилось, когда люди считали, будто он бывший агент ЦРУ. Эта сплетня казалось ему замечательной, и он делал все возможное, чтобы раздуть ее. Сплетня добавляла Такстеру таинственности, а на тайнах он строил свои аферы. Это было совершенно безобидно, даже мило. Здесь можно даже усмотреть нечто филантропическое, как и во всяком шарме — до определенного предела, конечно. Впрочем, и сам шарм — чаще всего в некотором смысле жульничество.
Такси прибыло на место на двадцать минут раньше оговоренного времени, и я, не желая слоняться возле бани, сказал водителю через дырочки пуленепробиваемого экрана: «Поезжай на запад. Не волнуйся, я просто хочу посмотреть по сторонам». Таксист качнул своей «афро». Теперь он напоминал огромный черный одуванчик, который уже отцвел и от малейшего дуновения ветерка вот-вот лишится венчика.
За последние шесть месяцев в этих местах исчезли приметы старины. Они, в общем-то, ничего не значили для меня. И я не могу объяснить, почему вдруг это показалось мне таким важным. Я разнервничался. Мне вдруг почудилось, будто я, сидящий на заднем сиденье такси, — мечущаяся, трепещущая птица, рыскающая в мангровых зарослях своей юности, превращенных в свалку. Содрогаясь от волнения, я пялился сквозь грязные окна. Целые кварталы исчезли. Венгерский ресторан Лови снесли, а с ним и бильярдный зал Бена, и старый кирпичный трамвайный парк, и похоронное бюро Гратча, которое хоронило обоих моих родителей. Живописных обломков вечности не получалось. Бульдозеры сгребали обломки, потом их измельчали, грузили на самосвалы и ссыпали, сооружая какие-нибудь насыпи. Вверх уже тянулись новые стальные каркасы. Польская kielbasa больше не украшала окна мясников. Сосиски в carnicerнa 1 были карибскими, розовыми и сморщенными. Старые вывески канули в небытие. А новые кричали: «Hoy. Mudanzas. Iglesia".
Читать дальше