Ребенком я бывал в «Русской бане» с отцом. Это древнее заведение стоит испокон веков: жаркое, влажное, как тропики, и пахнущее приятной гнилью. Внизу, в подвале, мужчины постанывали на разбухших от потоков воды деревянных досках под нещадными хлесткими ударами дубовых веников, распаренных в мыльной воде шаек. Какая-то загадочная гниль подпортила деревянные опоры и окрасила их в светло-коричневый цвет бобровых шкурок в золотистом тумане. Вероятно, Кантабиле надеялся застать Джорджа голым. А иначе зачем он выбрал для встречи именно это место? Возможно, он намеревался избить Джорджа, или даже пристрелить его. Ну почему я так много болтаю!
Я снова поговорил с секретаршей Джорджа:
— Шарон? Еще не вернулся?.. Тогда слушай: скажи ему, чтобы он сегодня не ходил в schwitz1 на Дивижн-стрит… Нет! Это очень серьезно.
Джордж утверждает, что Шарон притягивает к себе неприятности. Оно и понятно. Два года назад какой-то незнакомец перерезал ей глотку. Неизвестный чернокожий мужчина вошел в офис Джорджа в Южном Чикаго, держа наготове бритву. Он виртуозно полоснул лезвием по горлу Шарон и растворился в неизвестности. Кровь хлестала фонтаном, как выразился Джордж. Он перевязал Шарон полотенцем и отвез в госпиталь. Джордж и сам то и дело попадает в переделки. А все потому, что вечно пытается найти что-нибудь основополагающее, «благородное», «близкое к земле», первобытное. При виде крови — субстанции жизни — он знал, что делать. Но, конечно, Джордж еще и теоретик-примитивист. Этот румяный мускулистый здоровяк с карими добрыми глазами далеко не глуп, если не считать моментов, когда он излагает свои теории. Здесь он громогласен и пылок. Я в этих случаях только усмехаюсь, потому что ценю его доброту. Он заботится о своих престарелых родителях, о сестрах, о бывшей жене и взрослых детях. Он все время поносит «яйцеголовых», но культуру действительно любит. Он изводит себя, убивая целые дни на чтение сложнейших книг. Правда, без особого успеха. А когда я знакомлю его с интеллектуалами, вроде моего ученого друга Дурнвальда, Джордж возмущается, цепляется к ним и говорит гадости, густо при этом краснея. Сейчас весьма забавный момент в истории человеческого сознания: при всеобщем пробуждении разума и зарождении демократии наступает эра смятения и идеологического замешательства — главный феномен нынешнего века. Интеллектуальная жизнь очень увлекала вечного мальчишку Гумбольдта, и я разделял его энтузиазм. Но «интеллектуалы», которых мне приходится встречать, чаще всего не соответствуют этому определению. Я не слишком хорошо вел себя с чикагским бомондом. Дениз приглашала лучших людей города в наш дом в Кенвуде, чтобы поговорить о политике и экономике, о скачках и психологии, о сексе и преступлениях. Я наполнял бокалы и много смеялся, но по большей части держался не слишком гостеприимно. Даже, пожалуй, недружелюбно.
— Ты их всех презираешь! — злилась Дениз. — Единственное исключение — этот брюзга Дурнвальд.
Справедливое обвинение. Мне хотелось избавиться от всех. По сути, у меня не было более сладкой мечты и более сокровенной надежды. Эти люди были против Правды, Добра, Красоты. Они отрицали свет. «Ты сноб», — обвиняла меня Дениз. Вот здесь она не права. Просто я не хотел иметь дела с этими выродками: юристами, конгрессменами, психотерапевтами, профессорами социологии, священниками и «людьми искусства» (в основном, владельцами галерей), которых она приглашала.
— Тебе нужно познакомиться с нормальными людьми, — сказал мне как-то Джордж. — Дениз окружила тебя пустозвонами, и не сегодня-завтра ты останешься в своей квартирке один на один с тоннами книг и бумаг и, клянусь, начнешь сходить с ума.
— Ничего подобного, — ответил я. — У меня есть ты, и Алек Сатмар, и мой друг Ричард Дурнвальд. И еще Рената. И, кстати, ребята из Сити-клуба.
— Много тебе от него пользы, от этого Дурнвальда, — проворчал Джордж.
— Он же Профессор в квадрате. Ему никто не интересен. Он уже все слышал и все читал. С ним говорить — все равно что играть в пинг-понг с чемпионом Китая. Подаешь мяч, а он смэшем посылает его обратно — и все, конец. Снова подаешь — и снова теряешь очко.
Джордж вечно пикировался с Дурнвальдом. Это было своего рода соперничество. Он знал, как я привязан к Дику. Во всем Чикаго Дурнвальд был единственным человеком, которым я восхищался (пожалуй, я даже обожал его), единственным, с кем я мог поделиться своими идеями. Но Дурнвальд на полгода отправился в Эдинбургский университет читать лекции о Конте [116], Дюркгейме [117], Теннисе [118], Вебере [119]и прочих.
Читать дальше