Но перед закабалением Худяков-старший произнес им квартирную лекцию — глухим валерьяновым голосом:
— Посмотрите на сенокос! Разве один срезанный лютик во сто крат не прекрасней…
В гости зачастила тридцатилетняя крестная, брыкасто-восторженная, бросившая пединститут, омывающая в платочки ранний аборт от уже погребенного мужа. Алина никогда не стриглась (с копнами черной роскоши), говорила южное “Хосподи!” — вся переспелая, дикая сластена, гнило пигментированная. Прилетала, задыхаясь от неподъемных холщовых сумок.
Она палила черным глазом, орошая яблочными брызгами:
— Кубики опять разбросал! Это не ты, а рохатый внушает! Хони быстрее, пока не слопал!
Андрейка, подхватив пластмассовую розовую лейку, замахал, угадывая новую игру:
— Уходи отсюдова, убирайся, проклятый!
— Лапусенька! Этим мы враха не напухаем! Повторяй-ка: “Отрицаюся тебе, сатана, хордыни твоей…” А ты как думал? Я перед сном кровать осенить забыла. Так лютый напал, я в поту проснулась и твержу: “Отрицаюся тебе…”
И отсюда взяли разбег кошмары, метко пришпориваемые сказками.
Шторы не задернуты. Сквозь мутнющую синь стекла повела рылом Самка. И скакнула! Огненная Кенгуру. Упругая, разгоряченная, маслянисто-перцовая… Навалилась, сцапала, затянула в пористый кошель. Поволокла по комнате, щекоча золотистым шептанием.
Сразу другое видение — квелая подвижница в сером капюшоне, указующая на красный бидон с крещенской водой, будто бы спрятанный во дворе под железной горкой.
И леди-наоборот некая Жозефина Пастернак (из разговора взрослых запало леденящее имя) — похитительница-мумия, заманчивая, улыбчиво-загребущая, выдвинулась в полярном сиянии и перезвоне аметистовых побрякушек.
И еще электрический кошмар, самый безобидный и несносный. Скоростное струение к Светилу, главному, как желток в яйце, и решимость, и покорность, вершина башни, подтянуться бы едва — недосягаемо, отечные конечности… Падение через сердцебиение. Нескончаемая подушка бесформенной трясиной засасывает вниз-вниз-вниз, твердея и все не становясь мраморной.
Андрей услышал — за стеной соседка приговаривает:
— Ага, ага…
Это было как “ам”. Побелев, он внесся на кухню:
— Мама! Баба-яга… Там… Только баба-яга говорит: “ага”!
И уверенный в своем, оцепенев, прослушивал стену вечерами.
По зимним последышам Нина волочет санки, подскакивают брызги, полозья скрежетом нарываются на асфальт.
К стене приставлена крышка гроба — обитая зеленым шелком, с продолговатым алым крестом. На солнечном свету — сочетание цвета, как в промасленном овощном салате. Тут же бросили салазки.
Мать закупает свечи. Губы ей трясет скороговорка. Одержимо свечу за свечой она втыкает в заплывшие, с паленой каймой ячейки.
— Андрюша, пойдем! — тянет в боковой придел, где над жирно-золотой плитой трепыхаются огоньки, фиолетовые от тугого ветерка.
Плеск машин, врываясь в решеченное окно, скрадывает пение.
— Отпевают кого-то, не смотри.
Он все равно подсмотрел.
Во гробу…
Во гробу — смуглянка древняя.
Черная кусачая дыра, над которой вьется дымок. Умиравшая желала кусаться, так понял. И, юношей, подтвердил ту догадку: в момент агонии люди часто кусачи.
Увиденное отпечаталось на день. Вспомнилось завтра. И не оставляло, воскресая к сумеркам.
Андрей капризно укорял:
— Это ты во всем виновата! Зачем ты меня подвела? Туда…
Нина удивлялась заново и не могла вспомнить.
Труп, стоило его вспомнить, наплывал, кусая. Андрей содрогался — не за себя, а за родителей. Они умрут, и будет он на их отпевании… Себя он почему-то не воспринимал, а их смерть, казалось, при дверях. Болел, и приходилось несладко в плену фантазий. Кого больше жалко, маму или папу? По темной комнате шустрили огненные кляксы, в щель под дверью лился коридорный свет.
Дверь-доска отплывала. На пороге шевелил губами отец. И больной с раздраженной нежностью ловил тленные черты.
— Температуришь?
— Я ерунда… — отвечал, всем сердечком крича: да я что! ты что? ты подожди умирать!
Доска смыкалась с тьмою. Мальчик смотрел на резкую полоску света, полоска обострялась, и подымался жар.
Книги были для Андрея лакомством. Старые или подпольные. Близкие к природе, с лесовитыми корешками, с кислящим запахом хвои, приятели папоротнику, мяте, чернике.
Папа с шофером Светой на чете антикварных (от социалиста-предка по линии Козловой) стульев соревновались в распевах, разложив тома на коленях, мама, мечтая о дальнем, полулежала на старинном диване. Подле, подобрав ноги, Андрей, которому разрешали отвлечься на темно-синий булыжник “Жития”, находил мучеников и особенно мучениц, непочтительно пролистывая святителей.
Читать дальше