— Привет, маленький. Живой?
— Я не маленький. Меня зовут Андрей.
— Слышь, у тебя что, сорок?
— А у тебя?
— Почти здоров. Ты давай не разлеживайся. Про судью я сам написал. Название: “Судью судят воры”. Нравится? Это последний раз. Не ленись.
— А что написал-то? Как оклеветали хорошего человека?
— Маленький, ты сам все видел. Еще спрашивает. Тут мне Ирка звонила с телевиденья. По поводу фашистов… как их?.. забываю…
— “И души, и бестии”.
— Вот! Ты по телевизору выступи. К среде поднимешься? Будешь дальше болеть — не снимут. Не, если совсем расклеился, ребята сами подъедут. Только ты правду скажи, как писал. Фашисты, бритые, убивают негров. Алло! Маленький…
— Я ухожу из газеты.
— Алло!
— Больше не звони.
— Ты с ума сошел! Послушай, ты подонок и свинья. Удостоверение передашь мне. Положишь на проходной.
Обрыв связи. Перезвон.
— Маленький, извини, я горячусь. Мы больные…
— Чтоб ты сдох!
Вы все смотрели этот фильм. Стрелялки, гонки, фейерверки, но там была идея, для которой он снял бы другой фильм. Ему снился частенько тот фильм, дерущий до дрожи, поездки по России, расследования, газетный коридор, питье в кабаках и ласки в постелях, дневник, письмо отцу, и поверх паутина, расчет отстраненной силы. И верования наши, фразы, чаянья и отчаянья наши совсем не наши, мухи мы, плясуны на нитках. Раз в неделю говоришь слово “НИТКА” — и тотчас видишь его, раскрыта на коленях газета, или получаешь из радиоприемника, это на миг порвалась паутина, всего-то сбой… Впереди одно. Задохнуться, трепыхнуться, пропасть. И новые, жадные до позора рои.
Он бы рисовал на каждой могиле “Ь”. Мягкий знак. Гладь. ЬЬЬЬЬЬЬ… Неслышный звук, самый рассерженный. Звук того места на поверхности, где человек утонул.
Он просыпался. Какой сезон? И где-то, у соседей ниже или в дворовой распахнутой машине:
Все пройдет: и печаль, и радость,
Все пройдет, так устроен свет…
Ироничный голос у певца. Пластилиновая кровь в сосудах, остекленевшие глаза, вонь, синеющее мясо, ловкие черви — про это песня? Вскакивал, грудью расшибая тьму, запуская пальцы в волосы, и дергалось, готовно пробуждаясь, ночное небо за окном. И, нашкодивший, тянул песню мужичок: “Все пройдет, так устроен свет…” Небо, багрово-светлое, зареванное, отражало городские электричества. На небе жили светила.
Луна, полыхающая, — деревенская дуреха, девка засидевшаяся, вывалилась по грудь из окна.
Летняя, клубок нитей, и светло-желтые эти нити, свитые, различимы в своей отдельности.
Зимняя, серо-белые тучи, краснушная, разметавшаяся в постели.
Луна белая, словно череп, сияющая сквозь резкие веточки, что ложатся на ее облик — чертами черепа — чернотами глазниц, рта, носовой дыры…
Стоит ли говорить — почему не стоит? — небо, усыпанное звездами, ускоряет сердцебиение, а луна сбивает глаза в кучу.
А на выходе из кинотеатра “Художественный”, в очереди вон, молодежной, хрустящей соленым попкорном, он увидел Таню.
Ее засасывало.
Рассыпанные волосы, профиль-скула, подруга Антантова…
— Таня? Та-аня!
Она.
Они не занялись постелью в первую же встречу, зато втянула его в курение. Так заразительно она дымила, что, не удержавшись, стрельнул сигаретку, дамскую, точеную.
Из кино переместились на старый говорливый Арбат, нашли кафешку, Таня не пила, и только это удержало Андрея от срыва в попойку. Общались ни о чем, обиняками, опасаясь прокола. Он плел ей что-то далекое, проверяя: готова ли к колоссальному пенису и знает ли о смерти. Ничего не прояснил.
Она нигде нынче не работает. “И души, и бестии”? Из этой конторы выгнали.
Мужицкие руки, крестьянские, в деда. Толстые и короткие пальцы. Широкие и по-трудовому бескровные ногти. Странно, что генетически не передались мозоли. Пестрые тона. Восточное влечение к красному и черному. Простейшая кость носа. Нос как у писателя Куприна. “Мой Куприн”, — будет шептать ей Андрей в минуты нежности. Грубые губы. Удаль в плечах. Ножки-худышки. И он еще узнает, как по-лесному застенчиво розовеют пальцы-земляничины на голубом кафеле московской ванной.
Дома включил телевизор. Попал на рекламу.
— Хочешь, я угадаю, как тебя зовут? Зову-ут! Зову-уу-т!
А меня? Не знаю я, отец. Ты дал мне имя Андрюша. Твоей деревенской маме оно не нравилось. Она никак не могла его произнести. “Адрей, Адрей, тьфу, подавишься!” Три согласных подряд. В обществе я явлен под разными именами, курящий, бросивший курить, но оба имени не мои.
Читать дальше