Гурьев был филолог и работал в газете. В его жизни происходили перемены, и он был как бы оглушен многообразием и богатством открывающихся возможностей. Казалось, что можно выбрать все и сразу, однако выбирать не было сил – он думал, что все случится как-нибудь потом и само собой. Сейчас же Гурьеву хватало сил только на то, чтобы, уперев ноющие колени в спинку переднего кресла, с тихой улыбкой ждать возвращения в город у моря.
Маленькая командировка была примеркой роскошного отпуска, в который он хотел отправиться поздней осенью, чтобы зря не расходовать короткое черствое московское лето и успеть насладиться его скудными прелестями. Зима была тяжелой, весна отвратительной. Только в июне случился невнятный солнечный проблеск, возникли тени и дуновения, запах свежескошенного газона, который всегда напоминал выросшему в деревне Гурьеву струящийся на жаре аромат сенокоса, и совсем скоро опять нужно было нырнуть в страшный московский ноябрь, в стылые серые лужи, в мороз, не голубой и скрипучий, как у него на родине, а во влажный, с харкотой и мокротой, в затхлое резиновое тепло метрополитена. Гурьев до обморока хотел на море и боялся, что оно окажется не то, каким было в последний раз. Он сам стыдился этой своей банальной страсти и еще больше того, что в свои почти двадцать восемь жил неустроенно, кое-как, на бегу, натощак и всухомятку, зарабатывал мало и не мог реализовать затертую, но верную пословицу о том, что лето и море есть всегда, если есть деньги.
Через пять дней Гурьеву исполнялось двадцать восемь, и это было для него примеркой тридцатилетия, которого он боялся и не хотел, не соглашаясь с тем, что этот возраст страшен только для женщин. Гурьев ничего не добился и ничем не владел. С рождения он был словно расколот на две части; одна из них, чистая, легкая и доверчивая, хотела и могла получить славу, деньги и любовь; вторая, тяжелая и мрачная, подталкивала Гурьева к отказу от всего, чего он больше всего хотел. Гурьев обожал быть на виду, чувствовать внимание и интерес к себе, и это ему легко давалось в силу природного обаяния и остроумия; но когда это случалось, он отворачивался и уходил, отталкивая даже тех, кто шел за ним, хотя Гурьев прекрасно понимал, что эта подростковая манерность есть лишь уродливая форма, в которой он просил внимания, еще больше внимания. Гурьев любил вкусно поесть, любил красивые вещи, любил порядок и уют, очень любил деньги; любил и умел готовить, находить красивые вещи, наводить порядок и создавать уют, работать целые сутки, чувствуя не усталость, а удовольствие, – и при этом он ел мусор, спал на продавленном диване, жил от зарплаты до зарплаты, зарабатывая, как все его московские сверстники, но тратя деньги неизвестно куда, и безвольно и бесплодно просиживал драгоценные ночи перед компьютером. Больше всего на свете Гурьев любил женщин – и был давно одинок, стал привыкать к этому и боялся этого привыкания. Наконец, Гурьев остро и тонко чувствовал красоту и гармонию мира, знал, что у мира есть Творец, и творение его, частью которого был Гурьев, бессмертно, но сам постоянно жил в страхе, неверии и тоске.
В своей поэтической наивности Гурьев был рад думать, что легкая его часть и есть он сам, настоящий, а мрачная – лишь паразитический нарост, налипший в детстве, и теперь он счищает его и скоро совсем счистит с себя. В своей честности, переходящей в цинизм, Гурьев понимал, что без мрачной стороны не станет его самого. Вся его немалая энергия уходила на примирение двух половин в себе, и его пугало, что к тридцатилетию он придет со все тем же, что есть у него сейчас как результат невидимой и напряженной работы, а для других является данностью – цельное, честное, чистоплотное внутреннее устройство. А ужасно хотелось хоть каких-то благ, удобств и гарантий, потому что нищего художника любят до тех пор, пока он сам не признается себе в том, что он нищий художник. Гурьев решился признаться самому себе, что он художник, лишь три месяца назад, в марте, и это признание совпало тогда с расцветом его нищеты, с присоединением полуострова, и Гурьев очень радовался остроумию этого совпадения.
Сейчас же в этой трясущейся от страха серенькой «тушке» жизнь Гурьева наконец-то набирала новую высоту, и в первый раз море ему давали ненадолго, зато даром, отчего свидание с ним становилось бесценным, то есть не имеющим цены. Вылет был ранним утром, и почти все вокруг спали, а те, кто не спал, обсуждали, удастся ли искупаться.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу