На третьем представлении число недалеких баламутов значительно возросло, тогда как число сторонников наконец-то освобожденного от старых драматургических условностей театра заметно уменьшилось. Крабу хватило мудрости на этом остановиться.
Он начал импровизировать. Читал стихи, потом самые знаменитые отрывки из классического репертуара, которые приходили ему в голову, соединенные, слепленные на живую нитку, иногда перечащие друг другу — и из всех этих сваленных в кучу париков Краб регулярно извлекал череп Йорика, старого знакомца, всегда под рукой. Несколько возмущенных зрителей открыто покинуло театр, но в общем и целом этот забавный шарж на неприкосновенные святыни культуры — если воспользоваться объяснениями, которые слетели с языка сидящего в первом ряду господина на поставленное в тупик и украшенное бриллиантом ушко, а потом и на обнаженное недоуменно вздернутое плечико — был оценен по заслугам: гром аплодисментов потряс своды театра, но занавес так и не опустился.
Краб пел, танцевал, декламировал детские считалки, молитвы, перечислял великие столицы, большие реки, он выложил тонким слоем все свои познания, он досчитал до таких чисел, на которые только способен покуситься человек, он исчерпал великие этические и философские вопросы, он сочинял истории, пересказал всю свою жизнь, начиная с детства Дарвина, разобрал по косточкам свои главные органы… Но занавес так и не опустился.
Тогда Краб погрузился в безмолвие, медленно, непреклонно, вертикально, он погрузился и в конце концов исчез из глаз публики. Среди зрителей произошло некоторое замешательство, момент нерешительности, непонимания, но все тут же сплотились вокруг единственно правдоподобной гипотезы: под ногами Краба открылся люк, несомненно, на сцене находился незаметный люк, и, по общему мнению, это символическое погребение персонажа, заменяя собой падение занавеса или внезапную темноту, возвещающие обычно об окончании спектакля, окупало все расходы, ибо одним махом стерло предшествовавшие ему долгие дни скуки.
(Аплодисменты.)
Виктор Лапицкий
[Междусловие]
«Горжусь я единственно тем, что если бы не написал свои книги, их не написал бы никто», — обмолвился в одном из интервью Эрик Шевийяр — и с этой характеристикой, конечно, трудно не согласиться, но… с другой стороны, в откликах на писания современников мало где еще встретишь такую россыпь достопочтенных литературных имен, и в самом деле приходящих в голову при чтении его прозы. Ну да, собственно, как мог убедиться добравшийся до сих страниц читатель, Крабу, пардон, Шевийяру не чужды противоречия…
Сопутствующее им удивление вызвал уже первый коротенький роман юного (а родился Эрик Шевийяр, в отличие от Краба, в 1964 году) писателя, чье смешное французское название неуклюже можно переложить на русский разве что как «Достает умирать» (Mourirm m ’ enrhume) ; в нем двадцатитрехлетний на момент выхода книги дебютант от первого лица излагает то саркастические иеремиады, то буфонные пикировки с окружающей действительностью выходящего на финишную прямую к смерти, но сохранившего всю свою несносность старого циника. Это только начало, но Краб, пардон, Шевийяр, уже здесь предстает во всей красе (и все же уважения достойно, что почтившие опус дебютанта своим вниманием маститые критики сразу же углядели в нем близость к великим — Анри Мишо и раннему Беккету). Может показаться, что на сей раз мы имеем дело отнюдь не с кем попало. И это первое впечатление будет подкреплено.
После второго насмешливо — с пониманием! — прищуренного (вновь сквозь призму языка, но уже более исподволь) взгляда на царство смерти в романе «Ходатай», героем которого является некто Монж (а не Понж), профессиональный сочинитель эпитафий (кои, незакавыченными внедряясь в текст, сиамят рассказчика и его персонажа), Краб, пардон, Шевийяр, в своем третьем, существенно более амбициозном романе во все сяжки, пардон, тяжкие, пускается по животному миру на поиски таинственного Палафокса, близкого родственника Краба, зверя полиморфного и протеичного: как бы утконоса, а может, рыбы; иногда птицы, случается, и пса. Собственно, здесь в погоне за то ли Снарком, то ли энангломом, возможно, за черепахой или раком автор углубляется в магические края, где над всем, не останавливаясь перед самыми вопиющими противоречиями, царят доводы рассудка, оборачивающиеся логикой логоса, выпускающие наружу из бутылки внутренние силы языка — но не те, что на чисто языковом уровне по-разному пользовались Русселем, Кено или Вианом, а те, что под эгидой рациональности обрекают друг на друга речь и рассудок.
Читать дальше