И прежде чем он облобызал меня (именно так, облобызал, потому что с этого дня все должно было войти в свое священное измерение, и, вместо того чтобы обнять и спонтанно, как на дне рождения, расцеловать меня в щеки, все они лобызали меня) и вручил подарки, он пробормотал еще горячим шепотом подходящую к данному моменту поговорку, коля меня в ухо своим усом:
— Есть такой святой Идит, он все грехи видит…
Больше других умилялась в тот день сестра старого К., точно позировала на святую Терезу, когда она смотрела на мой праздничный костюм, на восковую свечу-громницу в моей руке, на то, как я присоединяюсь к стаду барашков, ведомых ко спасению, блаженно закатывала глаза; я мог бы поклясться, что это были самые счастливые моменты в ее жизни, те, которые были связаны с толпой перед костелом; или во время моего крещения или святого причастия, или во время миропомазания я видел это безграничное удовлетворение на ее лице, когда она обнимала меня и вверяла Деве Марии, я непосредственно на себе ощущал, как она трепещет в резонанс, словно кошка; я видел, как дрожали ее веки, как она щурила глаза, когда ксендз в пастырском послании упоминал ее фамилию, выражая благодарность за помощь в работе по парафии; представляю, что с ней происходило во время приезда папы, что в ней творилось, когда она, втиснутая между толпой верующих и заграждениями, на мгновение оказалась прямо перед папамобилем, на мгновение встретила Его Взгляд, Его Глаза, и почувствовала, что в это самое мгновение она та единственная во всем мире особа, на которую смотрит Папа Римский; я представил себе все эти блаженные обмороки, и мне сразу становились понятны корни ее стародевичества; тетушка была монахиней в миру, настоятельницей одноместного монастыря под покровительством святого Само-обожания, это было верно, как святой воды пить дать, как грехи в ней утопить дать, как ммммолитвенные переплетения пальцев, как прошептанные в исповедальне признания искушений; глаза у сестры старого К. были залиты литанией, а сердце — созерцанием призраков веры, надежды и любви.
Я, как они хотели, для них уверовал в Бога, не надолго, но ради них, как они хотели, поверил. Верил, несмотря на хахорей со Штайнки, которых я с удивлением увидел одетыми в пелеринки служек (я потом пробрался на Кладбищенскую проверить, не превратились ли они, случаем, в святых, не устрашились ли они случаем святого Идита; мне повезло, они не заметили меня, они слишком были увлечены метанием виноградных улиток в мишень, нарисованную на стене дома краденным из школы мелом; двое из них держали ревущих девчонок, которых поймали за кладбищенской стеной, когда те собирали улиток, на большой лист лопуха, целую колонию собрали; они подождали, пока наполнился арсенал, чтобы было чем бросать, а потом отняли улиток и стали соревноваться в метании; а значит, ничего не изменилось, а значит, можно было оставаться шпаной и быть служкой в костеле, в этом и состояло божеское милосердие).
Я верил, несмотря на старого К., который на богослужении подавал мне руку в знак примирения, а после возвращения домой приводил в исполнение отсроченное наказание, перед обедом, для возбуждения аппетита; когда же я, убегая, прячась за столом, перевертывая стулья, напоминал ему о костельном примирении, он отвечал:
— Все правильно, сынок, между нами мир, ведь я отец твой, я не веду с тобой войну, я просто воспитываю тебя, ну, иди сюда, ну, куда ты, дерьмо, убегаешь, а ну, подожди, ооо, и что теперь, и что теперь? Знаешь за что? — (Удар, da capo al fine.) [2] С начала до конца (ит.).
Я верил для них, как они хотели, несмотря на то что они не сумели положить конец ненависти и расстаться тоже не сумели. Тысячу раз они отходили друг от друга с угрозами, но, в сущности, зависели друг от друга, в сущности, они не сумели друг от друга удалиться ни на шаг. Я очень некрасиво называл это игрой в отходы.
Мать всегда повторяла, что не разводятся лишь из-за меня, чтобы не усугублять мои страдания, а старый К. упорно твердил, что:
— В Костеле разводов не бывает, ничего не поделаешь. Дал Богу слово — держи, ничего не поделаешь.
Я перестал ради них верить только после моей последней исповеди, сравнительно поздно, уже в возрасте нагромождения телесных и ментальных вопросов, в возрасте эротических насилий над собой.
— Грешил, святой отец… — прошептал я, и мой голос повис на решетках исповедальни, я счел, что этого достаточно, я надеялся, что довольно мне взглянуть в глаза приходского священника, чтобы найти в них понимание тех страданий, которые терзают мою совесть; мой голос зацепился за решетку исповедальни, а взгляд искал глаза исповедника; он нашел их, но в них не нашел ничего.
Читать дальше