"Ну, теперь-то он уж наверняка скоро приедет", - сказала жена; она говорила это каждый день с тех пор, как к ним в дом пришло известие о славе сына. Они легли спать в маленькой комнате тут же внизу, рядом с кухней, и гость с трудом расслышал глухое бормотанье ее молитвы: "...храни нашего сына и дочерей наших и даруй нам мир на земле". Голос ее звучал все глуше и глуше, и, когда наконец совсем умолк, мертвая тишина опустилась на старый дом с незапертой дверью и мощеным двором, мало-помалу зарастающим буйной травой.
Но не травой забвенья, упрямо, но без прежней обиды думал Хандриас Сербин, забвенья нет и не будет, пока я жив. И после меня его тоже не будет. Живут не для того, чтобы потом все быльем поросло. Он полусидел в кровати, подоткнув под спину четыре подушки, и, прикрыв тяжелыми веками глаза, спокойно ждал, когда придет сон. Но и в этом его ожидании не было смирения мудрой старости, не было тихого угасания мысли. Он просто использовал время, остающееся до сна, чтобы обдумать то, о чем он уже тысячу раз думал и передумал, но придумать так ничего и не смог. Думы его были как задача-головоломка, которая зацепилась где-то в мозгу и никак не решается; иногда мозгу удается как-то изолировать, отгородить и замуровать ее - правда, всегда с потерей чего-то важного, но это, пожалуй, все же лучше, чем открытая рана вопроса, который сверлит и сверлит мозг, не дает покоя и отказывается считать прошлое прошлым и неизбежное неизбежным.
В прежние годы Хандриас Сербин отлично играл в мюле; он не столько стремился побить одну за другой все шашки противника, сколько запереть, заблокировать их своими шашками, так что в конце игры те восемь, а то и все девять шашек, которыми еще располагал противник, хоть и лежали на доске, но в то же время их как бы вовсе не было, потому что, утратив возможность двигаться, они переставали существовать. В иные дни, когда одышка одолевала его и ему казалось, что он вот-вот умрет от удушья, старик вспоминал об игре в мюле и уже склонялся к тому, чтобы белыми шашками мудрого смирения блокировать черные шашки проклятых вопросов. Но как только приступ проходил и сердце переставало бешено колотиться от недостатка воздуха, эти вопросы вновь не казались ему призраками, пожирающими его прошлое и развеивающими по ветру времени родной холм - жалкие три пригоршни песка, и ничего не было, и ничего не осталось. Если же их замуровать, то все потеряет смысл - и он сам, и эти его вопросы. Ибо белые шашки, заперев черные, и сами утрачивают возможность двигаться: игра окончена.
В долгие часы, предшествующие тяжелому стариковскому сну, Хандриас Сербин играл сам с собой в мюле, где ставкой был смысл прожитой им жизни. И хотя казалось, что игра обречена на ничью, ибо с обеих сторон на доске оставалось всего по три шашки - прошлое, будущее и настоящее, - он спокойно проигрывал все возможные варианты на трех линиях своих двадцати четырех клеток: на ближней - свое прошлое, на дальней - свое будущее и на средней - свое настоящее, себя самого, преемника и продолжателя. Его шашками были не бессвязные картинки, быстро сменяющие друг друга, не пестрый калейдоскоп, роящийся в мозгу, не обрывки воспоминаний в виде отдельных лиц, событий, имен, но и не окаменевшие статуи или застывшие фотографии, раз и навсегда занявшие свое место в ряду семейных реликвий, подобно тем что выстроились на комоде его жены.
На этом комоде под зеркалом возле окна стояли четыре фотографии в одинаковых рамках. Каждый день она тряпкой смахивала пыль, которой не видела, с гладких бумажных лиц, которых не узнавала. Она просто знала этот ряд - два сына по краям, две дочери посредине, - и этого было достаточно, чтобы рука ее на ощупь стирала с них пыль: фотографии оборачивались историями, связанными с детьми, на каждую из них приходился один удар сердца и еще один - на переход к следующей, так что каждое фото стояло особняком"
Все истории начинались одинаково: "Помню, однажды...", а добавить к ним от себя ей было нечего, потому что мысль-вывод из каждой истории была замурована в ее мозгу, и слабые глаза женщины-матери уже не искали трещины в каменной кладке; слишком многое было потеряно, чтобы у нее достало сил связать отдельные истории в единое целое и оказаться лицом к лицу с неизбежными вопросами, все равно - разрешимыми или неразрешимыми.
За многие годы мозг ее измучился и устал от тысяч "когда", "что" и "как", сверливших его днем и ночью, хотя вопросы эти касались не мировых проблем, а всего лишь ничтожных и будничных забот матери - молоко и хлеб, здоровье и жизнь тех четверых, чьи фотографии стояли на комоде, а также ее мужа Хандриаса и - в самую последнюю очередь - ее самой; и никаких возможностей для их решения, кроме как молиться Господу и с кротостью, страхом и надеждой сносить его глухоту. С вечным страхом и вечной надеждой, а под конец еще и с мучительным "за что" в течение более двадцати лет, прошедших с того дня, как ее младшего, ее Мати, принесли домой белого как полотно и с круглой дырой в груди; круглая дыра разверзлась и в ее бедном мозгу, который чуть было не угас, но из последних сил все-таки затянул живыми клетками открытую рану вопроса. От всего этого остались лишь четыре одинаковые рамки с фотографиями на комоде.
Читать дальше