В интернат я пришла сама, уже не помню, как — за заборы держалась руками, и все шептала им, заборам-то: спасибо вам, миленькие, что вы есть, что упасть не даете. Пришла. Обратно в окно влезть не смогла, сил уже не было. Стала камешки искать, девчонкам в окно бросить, разбудить. Пошла к песочнице, к грибочкам, там, вроде, камешки были. А под грибком сухо, тепло почему-то. Я села и все, больше ничего не помню.
Потом болела долго. Простудилась, сердце застудила. Несколько месяцев по разным больницам лежала — сначала в участковой, в деревне, потом в районной, потом меня в город привезли. В городе, в клинике, хорошо уже было. Там в палате женщины взрослые лежали, добрые, они заботились обо мне, им много чего из дому приносили, они все мне отдавали. У меня никогда столько конфет и яблок не было, никогда, даже когда я дома еще жила. И стала я поправляться. А после отец приехал, он меня разыскал. Мы совсем в другой город переехали. И я в нормальную школу пошла. И там училась. А потом сюда вернулась, — отец мне квартиру устроил. Вот и живу.
— А дальше? Что дальше? — спрашивал Ковалев.
— Ты про учителя спрашиваешь, да? Здесь он, в городе. Когда я в институт поступила, встретила его. Он в этом институте преподавал. Вместе мы стали жить, он меня даже замуж звал, с родителями хотел познакомить, да я не хотела знакомиться, и замуж за него не хотела. А потом он женился и опять уехал. Нет, не сбежал. Плохо нам было тут вдвоем. Пусто, плохо. Я институт бросила. И вот теперь одна осталась… Живу.
* * *
«Мы все ненормальные здесь, раз любить невозможно», — думал Ковалев.
Когда темнело, он включал свет в комнатах и на кухне, включал магнитофон, телевизор и радио, и снова бродил по пустой квартире, под какофонию разных звуков, которые, казалось, хоть как-то наполняли пустоту.
Вечером, поздно, когда мать засыпала, он ложился на диван и слушал улицу. За окном гремели трамваи, свистели троллейбусы, а в промежутках, когда становилось тихо, было слышно, о чем говорят прохожие. Часто кто-нибудь кричал под окном, плакал, ругался или пел, иногда дрались, и тогда нижний сосед, если был дома, кричал с балкона:
— Э, мужики! Вы чего, мужики?..
Дрались с матом, с криками, а однажды — Ковалев удивился даже, — молча, с остервенением: били друг друга ногами в грудь, в голову, между ног. А когда один упал, двое других тут же пошли прочь, как ни в чем ни бывало.
А потом, наконец, становилось тихо. Так тихо, что были слышны гудки тепловозов на железнодорожной станции.
* * *
Однажды, часов в пять утра, мать вышла из спальни. Встала на пороге в необъятной ночной рубашке, с измятым лицом. Спросила:
— Ты что, заболел?
— Нет, — ответил Ковалев.
— А чего же не спишь?
— Так.
— Снотворного дать?
— Не надо.
— Ну-ну… — пошла на кухню, погремела там посудой, вернулась.
— Мам, — сказал он, — почему ты отца не любила?
Она тяжело опустилась на стул.
— Молод еще осуждать меня. Проживи сначала с мое.
— Я не осуждаю, — сказал Ковалев, но она отмахнулась:
— Я день и ночь работала, за двоих, днем на работе, ночью дома — чужих детей обшивала. Вас растила, на ноги поднимала. В две смены всю жизнь. А он? Утром встанет, зарядку сделает, и ушел, до вечера. Принесет свои сто двадцать рублей — им раз в месяц платили, — и что хошь с ними, то и делай. И накорми, и напои, обуй-одень… А он еще заботы требовал…
— Как же без заботы… — вздохнул Ковалев.
— А когда мне было заботиться? Я вас растила!
— Да я не про это…
— Раз не про это, так и молчи, — снова оборвала мать. — Чего ты душу мне ковыряешь? Яйца курицу не учат. Я прожила, как могла. Теперь вот ты попробуй. Грамотный…
Она ушла в спальню, в сердцах громко хлопнув дверью.
За окном громыхали первые трамваи. Серое небо низко висело над домами, мертво краснела лампочка на трубе теплоцентрали.
Ковалев вставал, умывался, долго пил чай, долго собирался. Выходил из дому и пешком — времени было хоть отбавляй, — шел на занятия.
Ему казалось, что он не живет, а играет роль, написанную для него кем-то: может быть, Богом, но, скорее всего, Дьяволом. И вглядываясь в прохожих, вдруг замечал, что и они не живут, а играют собственные роли. Вот этот — ветеран войны. Уважаемый, мудрый, совершивший не один ратный и трудовой. Вот — учащийся: серьезный, вдумчивый, пытливый, овладевающий. Вот — руководитель: справедливый, добрый, пекущийся, болеющий за. А это — народ со своими свершениями.
Какой ты человек — это никого не интересует. Главное, какова твоя роль. Ты, к примеру, колхозник? Ну, так им и умрешь. Многостаночник? Мы избираем тебя в областной Совет, потому как людям труда у нас почет и уважение. Ты — наставник молодежи? Ты — активист движения сторонников мира? Ты — добровольный член общества охраны природы? Мать-героиня? Член Союза писателей? Оборотень? Антисоветчик? Работник прилавка?..
Читать дальше