Пастернак и Бабель не были включены в советскую делегацию, но французские организаторы конгресса обратились за содействием к советскому послу в Париже В. П. Потемкину и, благодаря их ходатайству, вопрос был пересмотрен. В подмосковном санатории «Узкое», где находился в это время Пастернак, раздался телефонный звонок секретаря Сталина Поскрёбышева, и больной Борис Леонидович вынужден был подчиниться требованию выехать немедленно; он сумел только оговорить невозможность лететь самолетом. В поезде его состояние еще ухудшилось. Он приехал во Францию почти невменяемым от депрессии и бессонниц.
В Париже он раньше никогда не был и много лет мечтал о поездке, но теперь ему было не до столицы столиц. Позже, вспоминая эти дни, он назвал свое тогдашнее состояние «внутренним адом». «Этим летом меня не было на свете, и не дай Бог никому из вас узнать те области зачаточного безумья, в которых я... пребывал», — признавался он в письме к жене.
Тем не менее Борису Леонидовичу пришлось выступить на конгрессе. Представил его собравшимся Андре Мальро: «Перед вами — один из самых больших поэтов нашего времени...» Тот же Мальро прочел в переводе на французский одно из пастернаковских стихотворений: «Так начинают года в два...» И хотя Пастернак, выйдя па трибуну, произнес всего несколько слов о природе поэзии, зал устроил ему долго не смолкавшую овацию. Шел уже последний день работы конгресса. Зал был переполнен, а для тех, кто не смог попасть внутрь, громкоговорители транслировали речи в вестибюль.
За неделю до начала работы конгресса Цветаева отвела к врачу сына: десятилетний Мур жаловался на боли в животе. Хирург диагностировал аппендицит. Мальчика срочно оперировали, и он провел в больнице еще десять дней. Тем не менее, Марина Ивановна присутствовала на всех заседаниях конгресса.
Но уже через день после окончания его работы, 28 июня, несмотря на то, что советская делегация, а с ней и Пастернак, еще оставались в Париже, Цветаева уезжает с сыном на юг, в Фавьер, к морю.
Больного Бориса Леонидовича до самого его отъезда преданно опекала Ариадна, почти ежедневно с утра приходившая в гостиничный номер; она просто сидела рядом, когда он не хотел никуда идти, вязала, и он постепенно отходил, напряжение в его глазах исчезало; слушая ее болтовню, он начинал улыбаться и понемногу реагировать. «Вот так я его разговаривала», — вспоминала позже Ариадна Сергеевна. Она подтверждала, что он «был в ужасном состоянии, и мама была ему, конечно, просто противопоказана...»
Цветаева назвала это свидание с Пастернаком «невстречей». Они виделись — наедине и на людях, сидели рядом на заседаниях конгресса, ездили вместе с Ходасевичем в Булонский лес, Версаль и Фонтебло; кажется, побывал Борис Леонидович и в Ванве, на квартире Цветаевой. И все-таки то была «невстреча».
Прошло почти полтора десятка лет со времени, когда они в последний раз виделись в Москве, еще не зная тогда, кем станут друг для друга. И девять лет прошло с той весны, когда Пастернак готов был немедленно примчаться к ней в Париж, едва получив в руки цветаевскую «Поэму Конца». Он написал тогда сестре Жозефине: «Так волновали меня только Скрябин, Рильке, Маяковский, Гоген». И как остро ощутил он, в частности, читая эту поэму, «в какой тягостной и почетной трагедии мы тут, расплачиваясь духом, играем! Такой вещи тут не написать никому». «Не прочти я «Крысолова», — признавался он в другом письме, — я был бы спокойнее в своем компромиссном и ставшем уже естественном пути». Все эти годы Цветаева была для него не только бесконечно близким и дорогим другом, но еще и чистым камертоном, с которым он сверял бескомпромиссность звучания своей поэзии.
Но тогда, в 1926 году, она сама затормозила его порыв, отложив встречу на год, — из страха «всеобщей катастрофы», как писала она позже своей приятельнице. Отсрочку Борис Леонидович принял, впрочем, довольно легко. Ибо на его столе лежала недописанная поэма, а письменный стол всегда притягивал обоих сильнее, чем что-либо на свете.
Кастальскому току, взаимность,
Заторов не ставь!
Но через год не было уже того рвения к встрече — и препятствий оказалось много больше.
Отложенная радость — не радость, она истаивает — и не только потому, что мир не стоит на месте, но и оттого, что неостановимо меняемся мы сами...
Теперь в Париже Пастернак беспрерывно говорил о своей болезни; возможно, он пытался рассказать и о том, что ее вызвало: о той поездке (в составе писательской делегации), когда он своими глазами увидел украинскую деревню и изнанку процессов коллективизации. Цветаева тоже была в эти дни далеко не в лучшей своей форме, и ее душевное напряжение и тревога способствовали тому, что недоразумение накладывалось на недоразумение. По счастью, сохранилось цветаевское письмо к Николаю Тихонову, написанное вскоре после отъезда Марины Ивановны на юг. Отрывок из этого письма дает нам представление о состоянии обоих: «От Б. — у меня смутное чувство. Он для меня труден тем, что все, что для меня — право, для него — его, Борисин, порок, болезнь.
Читать дальше