Но рядом с хирургом стояла женщина. Сестра милосердия Керолайн — я первым делом узнал ее имя. Женщины всегда и повсюду оказывались моими заступницами. Вот и теперь пышнотелая фея явилась и вытащила с того света. Она упросила, она умолила уже на ходу засыпавшего шефа, который был склонен дать мне убраться на небеса или в преисподнюю, сделать последнюю попытку.
Хирург пробурчал, что придется отрезать правую руку — согласен ли я? Я посмотрел на свою десницу. Она была траурно черного цвета. Меня прошила железной иглой безжалостная горькая ясность: я вижу ее в последний раз. Но мог ли я показать уныние и слабость в присутствии Керолайн? Ни в коем случае. Я — мужчина. Не зря начитался я Джека Лондона. (Пройдет только год — он убьет себя морфием.) Я мужественно изобразил улыбку. И мужественно пробормотал: валяйте.
Когда в прощальные ночи мая я молча рвал зубами подушку, метался, не находил себе места, я не обманывался, я знал — мучительно ноет то, чего нет, чего уже никогда не будет — моя отрубленная рука. В те дни я понял: нет больше страдания, чем эта тоска о несуществующем, о том, чего уже не вернешь. Мне было худо до безысходности. Так где же ты, мой христианский Бог? И что же ты не пришел на помощь к новообращенному сыну? Где был ты в то волшебное утро? Где был ты, когда крещеный Гейне вопил от боли, теряя разум, семь лет смердя в «матрацной могиле»? Напрасно мы на тебя надеялись. Впрочем, теперь все равно. Я гибну.
Но я не погиб. Меня воскресила сестра милосердия Керолайн. Великая женщина! Ей открылось, что ни внимание, ни уход меня не поднимут, не возродят, что даже монашеское смирение не защитит меня от отчаянья — бывают роковые часы, когда милосердие только в страсти, и я был одарен ее страстью. Она сказала, что не позволит мне умереть, не позволит сдаться, и это слово она сдержала. Все, что природа нам отпустила, а нам отпущено было щедро, все отдали без остатка друг другу, не укрощая себя, не скупясь!
И две недели душевного ада стали двумя неделями счастья. Когда же я встал с одра страданий, преображенного в ложе любви, я присягнул самому себе: отныне я никогда не сдамся. Дал клятву — не превратиться в обрубок. Ныне и присно — остаться собой.
Судьба моя привлекла внимание алчущей новых сенсаций прессы. Имя отца тому способствовало. Сын знаменитого пацифиста мечется между жизнью и смертью. Вы можете на него поглазеть в Нейи, в американском госпитале. Нагрянуло множество корреспондентов, и среди них — мой земляк Луначарский, знакомый еще по милому Капри. Дохнуло былым, итальянскими днями, далеким неправдоподобным покоем. Он мне запомнился с той поры — приятный, улыбчивый собеседник. Интеллигентен, учтив, нахватан, несколько хлыщеват, но и только. Среди эсдеков он выделялся отсутствием ожесточенности. Я видел — он искренне мне сочувствует. К моей досаде, спустя три года он неожиданно стал министром — или народным комиссаром, разницы нет — в большевицком правительстве.
Настал наконец вожделенный день — безрукий Пешков был признан здоровым, излеченным, вполне исцеленным, пригодным к дальнейшему употреблению. И я простился с моей Керолайн, вернувшей меня в круговорот. Не знаю, за эти печальные дни или за эти веселые ночи, но Керолайн ко мне привязалась. Когда мы прощались, она всплакнула.
Я обнял ее своей левой рукой, оставленной мне для всех моих нужд — для этого горького объятья, для будущих любовных касаний. Да мало ли еще для чего! Я должен был научить свою шуйцу делать работу обеих рук — писать не хуже покойной правой, справляться со своим туалетом, завязывать шнурки на ботинках, стрелять, когда надо, с обычной меткостью, делать любой непредвиденный труд, которого прежде не замечал и не считал никаким трудом — он становился едва ли не подвигом, а это никак меня не устраивало, он должен стать обыденным делом.
Левой руке предстояло помаяться и за покойницу, и за себя. Мне тоже придется жить за двоих. За несмышленыша-волонтера, так рвавшегося в пекло войны, и за увечного ветерана, который чудом, но уцелел.
Каким восхитительным светлым праздником солдату рисуется возвращение! Как он торопит минуты встречи! В глазах его солнце, в ушах его музыка. Насколько бледней и тусклее явь. Иной раз она собой представляет почти перевернутое изображение.
От Алексея пришло письмо. Достаточно сдержанное и холодное. Как «невоенный человек» он попросту не может испытывать участия к «военным героям». В этом последнем определении звучала не лестная, не уважительная, а ироническая нота. Героем в его глазах я не был — я не впервые мог убедиться, что каждый, кто действует вопреки его направляющей идее, становится либо его врагом, либо мишенью его нетерпимости. Однажды я даже ему сказал, что он унаследовал от Толстого его мессианское самосознание. Помнится, он ничего не ответил, только нахмурился и помрачнел.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу