Быть может, прежде всего именно эта идея святого или священного и отделяла нас от Алена. Мы купались в святом, как в постоянном и возвышенном флюиде, как в том воздухе, которым только и можно дышать. Священным было все — от времени приема пищи и новогодних поздравлений незнакомым тетушкам до таинства непорочного зачатия и до преклонения перед покойными. Не исключено, что со временем это могло постепенно измениться. От верности королю понятие священного путем незаметных превращений переросло в верность трехцветному флагу. Но в той или иной форме что-то священное от непоколебимого Святого Отца до вечно меняющейся моды обязательно присутствовало в нашей жизни. Хлеб испокон веков был священным. Несколько позднее таковыми стали идеи и книги. Бедняки были священны, причем двояко: потому что нужно было, чтобы они были, и потому что их надо было любить. А может, они были необходимы только для того, чтобы их любить. Прошу еще раз напрячь память. Вы еще помните рассуждения — о, как это все уже далеко, Боже мой! — о том, что вещи являются тем, чем они являются? Так вот, вещи уже не являлись тем, чем они являлись. Их что-то подтачивало изнутри, они отделялись от себя самих, они отрывались от причалов, привязывавших их к порядку, и уплывали в открытое море, раскачиваемые волнами сомнений и недовольства существующим порядком, разъедаемые сокрушающей все и вся солью священного. И была еще одна формулировка, которую мы вдалбливали детям с самого раннего возраста и которая хорошо выражала нашу покорность всему освященному: «Так положено». Вся наша жизнь была полна того, что было положено. Умереть ради своей веры или за свою родину — это так положено. Целовать дамскую ручку или перстень епископа — так положено. Смелость, элегантность, прямота, некая слепота и, может быть, некоторое двуличие — так было положено. Для Алена же, наоборот, ничего не было положено, все можно было изменить.
Проследив историю нашей семьи вплоть до самой обещанной нам зари «поющих завтра», вы теперь знаете: глупые, ограниченные, погрязшие в прошлом, как в спасительном клее, мы терпеть не могли перемен. А Ален жил лишь для того, чтобы увидеть, как изменится жизнь. Чтобы увидеть, как изменятся люди, история, мелодия вещей, дух времени. Для него будущее навсегда перестало быть тем, чем оно всегда было. Оно уже не было продолжением и проекцией прошлого, то есть чем-то заведомо скомпрометированным, находящимся в ипотеке. Будущее стало чем-то радикально новым.
Не могло не вызывать удивления это бурное вмешательство перемен в стабильность, когда семейство, упорно жившее со взглядом, обращенным в прошлое, вдруг в лице последнего своего представителя кинулось в будущее. Это общее движение времени, отдающее предпочтение будущему и революциям в ущерб прошлому, было нами прочувствовано тем сильнее, что мой дед при рождении Алена был еще жив. За несколько лет мы прошли путь от мировоззрения времен Людовика XVI и Карла X до общества терпимости, до ожидания мира без классов, без армии и полиции, без Церкви и без государства.
Когда я разговаривал с Аленом, которого я очень любил и который, как мне кажется, легко меня переносил, несмотря на мой либерально-реакционный характер, я вспоминал нашего деда, и меня поражала некоторая симметрия между стариком и его правнуком. Они были настолько противоположны друг другу, что в конце концов становились похожими друг на друга. Та же непримиримость, та же уверенность в своей правоте, та же вера в веру или в отсутствие веры, то же презрение к скептикам, либералам или агностикам. Дедушка восходил в своих воззрениях к Боссюэ, а Ален — к Гегелю. Разумеется, были и нюансы, но ни тот, ни другой не признавали ни Монтеня, ни Вольтера, ни Ренана, ни Анатоля Франса, ни Андре Жида. Если кто-нибудь при них по неосторожности начинал хвалить свободу и типичное для французского общества духовное разнообразие, они начинали смеяться и пожимать плечами. Алену нравились многие черты характера моего деда. Когда я процитировал ему знаменитую фразу дедушки: «Что касается терпимости, то для этого есть специальные дома», — он рассмеялся. Разумеется, он ее не одобрил, но не потому, что фраза эта была неуважительна по отношению к терпимости, а потому, что она была неуважительна по отношению к женщинам. Зачем им обоим была свобода мысли и терпимость? Ведь тот и другой владели истиной в конечной инстанции. С одной стороны — Бог и король, с другой — Маркс и Энгельс, и в их системах не было места для преступников и глупцов, упрямо защищавших заблуждение, ересь, раскол или тягу к земным удовольствиям.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу