Когда мы с дедушкой вошли в гостиную, они стояли полукругом с бокалами в руках и тихо, как на похоронах, разговаривали. При появлении деда произошло легкое движение, и наступила тишина. Дедушка подошел мелкими шажками. Уселся в уцелевшее кресло. Рядом стояла Вероника. Мы с кузенами разговаривали с друзьями. Говорили о деревьях, об урожае, об охоте, обо всем, что интересовало и их, и нас. Но думали и они, и мы лишь об одном. Но свои мысли не могли выразить ни мы, ни они. Они говорили: «Ах, месье Пьер… Ах, месье Клод…» А мы пожимали им руки. Пили еще шампанское, закусывая ломкими песочными пирожными, посыпанными сахаром, которые называются, кажется, «будуарами» и которые я с тех пор терпеть не могу. Пьер говорил всем подряд о тех, кто должен был прийти после нас, и расхваливал их. Но и фермеры и сторожа крутили головой и не желали ничего слушать. К одному из них уже приходил представитель компании, которая должна была нас сменить, и разговаривал с ним. Опыт оказался неудачным: «Он хотел казаться очень любезным, но по всему видно было, что прощелыга… Нет, нет, месье Пьер, вы не разубедите меня, что эти люди — нашему забору двоюродный плетень». Природная смекалка и доброе сердце заставляли их плохо говорить о новых хозяевах, чтобы сделать нам приятное. Клод вспоминал о войне, обращаясь к своим боевым товарищам, и страдал от того, что ему приходится играть роль несчастного феодала. Вероника и Натали ходили по рядам, подливали вина и предлагали сигареты. Время шло. Солнце склонялось к закату. Тогда дедушка встал и невнятным голосом сказал несколько слов, которые я забыл, потому что не понял их. Потом он подошел к каждому из этих людей, которые зачастую его ненавидели и боролись с ним, потому что он воплощал собой замок, реакцию, клерикализм, режим Виши, потому что он не был республиканцем и демократом, но которые вовсе не радовались, увидев его наконец побежденным. Позже, вспоминая эту сцену, Клод сказал мне, что это было классическим проявлением патернализма. И ему трудно было представить себе, что это произошло каких-нибудь двадцать лет тому назад. Нам, естественно, всегда везло на такие вот смещения эпох, на такие вот примеры анахронизмов. Вы еще помните меню обедов, устраиваемых в 1926–1928 годах Пьером и Урсулой и возвращавших нас в 1900 год? И сегодняшняя сцена была столь же необычной. Она могла бы разыграться и в 1880-м, и в 1820 и, может, даже в 1785 году, если бы, скажем, неудачные спекуляции разорили бы нас тогда. Но сегодня нас разорили не спекуляции, а сама история, течение времени и картина прощания приобрела столь фантастический характер лишь потому, что, неподвижные и незыблемые в лице нашего деда, мы просуществовали дольше, чем могли надеяться.
Опираясь на руку Пьера, дедушка вышел вперед. Первым в ряду стоял старый садовник. Дедушка поговорил с ним о его отце и деде, таких же садовниках, как и он, о его умершей внучке, о пальме, которую он с ней пытался вырастить в средней полосе Франции. При второй же фразе старик, в праздничной одежде, разрыдался. Дедушка тоже плакал. Они обнялись и стояли так, обнявшись, несколько секунд. Дед обнял по очереди всех, кто пришел сказать нам, что мы им дороги, что они не испытывают или больше не испытывают к нам неприязни, потому что из-за нашего несчастья они увидели теперь нас с другой стороны, обнял и почтальоншу, и монашенок, и начальника пожарного отделения, и учителя. Сцена была волнующей. Все плакали. Дедушка, утомленный, растерянный, то и дело вытиравший слезы, уже почти не понимал, где он и что происходит. Подойдя ко мне в момент, когда я разговаривал с секретарем мэрии, он не сразу узнал меня и спросил грустным голосом, давно ли я здесь и не знал ли я случайно его отца. Я ответил, что приехал совсем крошечным, что знал почти всех и что собираюсь написать воспоминания о прошедших временах. Клод рассмеялся каким-то неестественным, страшным смехом. Была минута, когда за нашим крушением замаячил призрак безумия.
Небо за окнами потемнело. Заканчивался наш последний день в Плесси-ле-Водрёе. Вот-вот должна была наступить ночь. Сторожа и садовники, все, кто жил с нами рядом многие годы и с кем нас связывали не укладывающиеся в марксистскую теорию узы, наши слуги, наши друзья стали один за другим расходиться. У Гайдна есть одна симфония, при исполнении которой музыканты по очереди уходят с эстрады, задувая свечи, освещавшие их ноты. И сцену, живую и радостную, которая постепенно погружается во мрак и безмолвие. Впервые исполненная в 1772 году для наших родственников Эстергази, она так и называлась «Прощальной», и воссоздавала атмосферу нашего старого замка. Мы и раньше понимали, что он переживет нас и будет стоять еще долго, что каменный стол не провалится в бездну, как только мы уйдем. Но без нас и камни, и земля, и деревья могли жить только такой же унылой, лишенной смысла жизнью, как и мы без наших деревьев, без нашей земли и без наших камней. Системы распадаются потому, что они являются системами. Но поскольку они были системами, составлявшими их, элементы еще долго остаются не использованными после их распада. Лишенные связей и смысла, они с трудом организовываются вновь. И удается им это лишь тогда, когда они составляют новые системы, столь же гениальные и столь же несправедливые, как и предшествующие, — разве только что немного более гениальные и немного менее несправедливые, которые тоже, в свою очередь, распадутся. Вот это и есть история, где, подобно тому, как в физике, волновые теории чередуются с корпускулярными, можно увидеть и этапы движения сознания к своей вершине, и невнятный, более или менее лишенный смысла и уж, во всяком случае, имеющий больше общего с иллюзиями, чем с прогрессом, набором форм, эволюций и циклов.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу