Поэтому она решила, что должна уехать из этого города, уехать куда-нибудь подальше. Поздняя весна в этом году была ленивой и слишком ароматной. Эти нескончаемые дни пахли цветами, и зеленое благоухание вызывало у нее отвращение. И город вызывал у нее отвращение. Фрэнки никогда не плакала, что бы ни происходило, но в это лето она могла неожиданно заплакать из-за пустяков. Иногда она выходила во двор рано-рано и долго стояла и смотрела на небо и восходящее солнце. У Фрэнки было такое чувство, будто ее мучит какой-то вопрос, а солнце не отвечает. Многое, на что раньше она почти не обращала внимания, теперь угнетало ее: свет в окнах домов на улице, незнакомый голос, донесшийся вдруг из переулка. Она смотрела на свет и слушала этот голос, и внутри ее что-то напрягалось в ожидании. Но свет гас, голос умолкал, и, хотя она продолжала ждать, все кончалось ничем. Фрэнки боялась всего, что заставляло ее задуматься, кто же она такая, кем будет и почему она стоит в эту минуту одна, смотрит на свет, слушает или смотрит в небо. Ей делалось страшно, и в груди ее что-то странно сжималось.
Однажды вечером, еще в апреле, когда Фрэнки с отцом собиралась ложиться спать, отец посмотрел на нее и вдруг сказал:
— Что это за долговязый пистолет двенадцати лет от роду, который все еще хочет спать рядом со своим отцом?
Она стала уже слишком большой, чтобы, как прежде, спать рядом с отцом. И теперь ей приходилось спать в своей комнате наверху одной. Фрэнки почувствовала к отцу неприязнь, и они часто обменивались косыми взглядами. Ей расхотелось бывать дома.
Она бродила по городу, и все, что видела и слышала, казалось ей каким-то незаконченным, ею овладела скованность, которая никак не проходила. Она спешила заняться чем-нибудь, но за что бы она ни бралась, все получалось не так. Она заходила к своей лучшей подруге Эвелин Оуэн, у которой была футбольная форма и испанская шаль; одна из них надевала футбольную форму, а другая накидывала шаль, и они вдвоем шли в город, в магазин, где любая вещь стоит десять центов. Но и это не помогало, все было совсем не то, чего хотелось Фрэнки. Когда же наступали бледные весенние сумерки, в воздухе повисал горько-сладкий запах пыли и цветов, в окнах загорался свет, на улице слышались протяжные голоса, зовущие детей ужинать, над городом собирались стаей стрижи и, покружив, все вместе улетали, и небо тогда оставалось пустым и просторным, — после этих долгих весенних вечеров и прогулок по улицам города Фрэнки охватывала острая грусть, сердце ее сжималось и почти переставало биться.
Ей никак не удавалось преодолеть эту скованность, и потому она спешила заняться чем-нибудь. Вернувшись домой, она надевала на голову ведерко для угля, точно колпак сумасшедшего, и слонялась вокруг кухонного стола. Она принималась за все, что только могла придумать, но что бы она ни делала, все получалось не так. А потом, натворив всяких глупостей, от чего ей становилось противно и пусто на душе, она входила в кухню и говорила:
— Как бы мне хотелось разнести вдребезги весь этот город.
— Ну так разнеси, только не торчи с таким кислым видом. Займись чем-нибудь.
И наконец начались неприятности.
Она совершала проступок за проступком и попала в беду.
Фрэнки нарушила закон, и, однажды став преступникам, она нарушала его снова и снова. Она взяла из отцовского письменного стола пистолет и ходила с ним по городу, расстреляв на пустыре все патроны. Потом она стала грабителем — украла в магазине Сирса и Роубака нож с тремя лезвиями. А однажды в субботу после обеда (дело было в мае) в гараже Маккинов Барни Маккин совершил при ней что-то странное и противное. При воспоминании об этом в желудке у нее поднималась тошнота, и она боялась смотреть людям в глаза. Она возненавидела Барни и хотела убить его. Иногда, лежа в кровати, она мечтала застрелить его из пистолета или вонзить ему нож между глаз.
Ее лучшая подруга Эвелин Оуэн уехала насовсем во Флориду, и Фрэнки не с кем стало играть. Долгая цветущая весна прошла, и в городе началось лето, безобразное, одинокое и очень жаркое. С каждым днем ей все больше и больше хотелось уехать из города — уехать в Южную Америку, в Голливуд или Нью-Йорк. Она много раз укладывала чемодан, но никак не могла решить, куда же ей уехать и как добраться туда одной.
Поэтому Фрэнки осталась дома, слонялась по кухне, а лето все не кончалось. Когда наступили самые жаркие дни, ее рост достиг ста шестидесяти четырех с половиной сантиметров, она была долговязой жадиной, лентяйкой и злюкой, такой злюкой, каким лучше не жить на свете. И ей было страшно, но не так, как бывало раньше. Остался лишь страх перед Барни, отцом и законом. Но даже эти страхи в конце концов исчезли; спустя некоторое время грех, совершенный в гараже Маккинов, стал забываться, и она вспоминала о нем только во сне. Она больше не думала ни об отце, ни о законе. Фрэнки сидела на кухне с Джоном Генри и Беренис. Она не думала ни о войне, ни о большом мире. Ничто больше не причиняло ей боль, ничто ее не заботило. Она больше не выходила на задний двор смотреть в небо. Она не обращала внимания на звуки и голоса лета и не гуляла вечером по городу. Она не поддавалась грусти, и ей все было все равно. Она ела, писала пьесы, училась бросать нож в стену гаража и играла в бридж на кухне. Каждый день был похож на предыдущий, только становился длиннее, и ничто больше не причиняло ей боли.
Читать дальше