— Ест’ люди, — медленно ответил Плеть, — которые много говорят о том, что и как они сделают. Многое хотят сделат’. И поэтому не могут. У меня ест’ такая теория: чем бол’ше в человеке желания, тем мен’ше в нём возможности. Их сумма — постоянное число.
— Ваш друг Гныщевич эту теорию опровергает.
— Он особенный, — Плеть не стал давить улыбку. — И вы тоже особенный. Вы очен’ мало хотите и поэтому у вас очен’ многое получается.
— Многое ли? — рывком потемнел Мальвин. — Не знаю. Я работаю. А жужжащее недовольство не работа, недовольным быть легко. Мы ведь все вышли из недовольства, но вышли, а эти, теперешние — остались. Почему? Потому что недовольство не только не работа, но и не поступок. Лишь поступки заслуживают восхищения и лишь работа — уважения, всему остальному попросту нет места. Нигде.
— Может быт’. — Плеть не стал напирать на то, что поймать недовольных Мальвину мешает именно неродное ему желание их поймать; когда такое говорят со стороны, это только вызывает раздражение. — Вы поэтому в тот ден’, когда мы впервые говорили с генералами, так решител’но ушли за Твириным? Потому что он совершил поступок?
— Да. Один он и совершил. Листовки — наши или теперешние — всего-навсего подготавливают почву, но конкретного ничего не дают. Вы задумывались о том, что было бы с Петербергом сейчас, не соверши Твирин свой поступок?
— Нет, — честно ответил Плеть. — Я никогда не думаю о том, что было бы. Я думаю о том, что ест’. И не с Петербергом, а с люд’ми. Я думаю, что всех поразило то, что вы тогда сделали.
— Почему? — искренне удивился Мальвин.
— Потому что Твирин один, а нас много. Мы должны быть бол’ше него. Разве вы сами не чувствуете? Его звали на совещание Революционного Комитета. Звал граф, и я тоже звал. Но он за нами не пошёл, а вы за ним — пошли. И всех это поразило, потому что вы тогда показали то, что остал’ным было неприятно видет’.
— Что?
— Что мы бол’ше него, но всё равно идём за ним.
— Так и должно быть. У него есть то, чего нет у меня. У всех нас нет. По-моему, вывод очевиден.
Нет, Плети вывод очевиден не был. И Мальвин ему очевиден не был. Но он не стал об этом говорить. О том, чего не понимаешь, говорить не следует. Следует прямо спрашивать или не спрашивать.
Плеть решил не спрашивать.
— Если не ошибаюсь, теперь мы с вами направляемся в «Петербержскую ресторацию», — заметил Мальвин голосом человека, не заметившего незаданных вопросов. — Просветите меня, зачем?
— У меня ест’ одно подозрение. Я не знаю, верно ли оно, и не рискую проверят’ в одиночку.
— Я бы предпочёл, чтобы о подозрениях мне сообщали заранее.
Револьвер у Мальвина был всегда — и как остальные умудрялись его не замечать?
— Мне пришла в голову мысл’, что новые листовки тоже инициировал Веня.
Теперь Мальвин всё же остановился — то ли бешеный, то ли оглушённый.
— Вы в своём уме?! — почти закричал он.
— Да. Это не значит, что мой ум всегда прав. — Плеть нахмурился своим мыслям. — Мы с ним похожи. Я тоже знаю, что такое жит’ в рабстве, и я знаю, что такая жизн’ делает с люд’ми. Я знаю таких людей — тех, кому дорог один тол’ко беспорядок. Одни принимают ограничения, другие от них убегают. Трет’и начинают видет’ их везде и везде их ломат’. Веня из трет’их.
— Но… Нет, подождите. Он ведь имеет непосредственное отношение к Революционному Комитету! Он, в конце концов, слишком многим обязан графу, и было бы попросту немыслимо, если бы он… Нет, так не может быть.
— Люди, которых освобождают, не умеют чувствоват’ благодарност’, потому что не умеют чувствоват’ свободу. К ней можно тол’ко прийти самому. Я не требую вашего присутствия. Но мы до сих пор не знаем, как Веня в одиночку напечатал свои первые листовки стол’ быстро. Если вас интересуют подпол’щики, задат’ этот вопрос было бы полезно.
Мальвин напряг руки так, что в щелях между перчатками и обшлагами вздулись вены, и притянул к себе голос разума. Трезво кивнул. Плеть раньше думал, что Вениной природы не видит один только граф; выходит, не только.
Бригадам Драмина не следовало ограничиваться жилыми домами: на площади перед Городским советом горела лишь половина фонарей. Приглашение встретиться Плеть отправил Вене письмом; даже не Вене, а просто в особняк графа. В ответ пришла короткая записка с местом: «Петербержская ресторация» — и временем: сегодняшнее число, восемь вечера.
Разбитое расстрелом наместника стекло заколотили щербато, нарочито неловко, не счищая сохранившихся стекольных когтей. Это памятник революции. Все окна были налиты шампанским внутренним светом, в котором купался дорогой хрусталь и беспечные люди, и только в одном случился расстрел. Теплолюбивые баскские клёны с языкастыми красными листьями заботливо от него отодвинули.
Читать дальше