Тот, третий по счету, поезд надвигался намного быстрее и тормозил куда резче — хотя почему третий? второй! — и он впервые понял, что боится упасть на пути.
Он не мог шевельнуться, чтобы вытереть слезы, которые тянули за собой самый настоящий плач, с содроганиями, нутряной, — содрогания уже подступали; попытайся он их сдержать, и они легко сбросили бы его под поезд.
Когда состав замер, он едва смог постучать в вагон два или три раза. Вышло тем более слабо, что вагон оказался к нему не дверным окном, а рифленым боком, куда и сильно стучать было бы бесполезно — да и стоял этот поезд крайне мало.
Зато следующего ждать не пришлось — он явился почти сразу. Не простояв и секунды, он успел ухватиться за тонкий присвист того, что только что отошел, и — исчез.
За ним, едва намекнув остановку, прошел следующий, потом составы пошли один за другим так часто, что серо-желтое мелькало уже только на остановках и было невидимо на ходу; шиканье поездов мимо все больше погружалось в полости беззвучия между ними; от поначалу свистящего и лязгавшего потока осталось одно прерывистое, как в беспокойном сне, дыханье; только тут, да и то понемногу, до него стало доходить его положение.
2
Как он очутился здесь?
Он, патентовед, как всегда с большим запасом времени спешит на службу (похоже, что каким бы ни был этот запас, все равно он будет мал ему; это что-то хроническое, ведь ему давным-давно не требуется успевать к определенному часу, главное — чтобы не задерживались заявки). Что до самой службы, то она ему даже не скучна: этот бесконечный поток заявок на изобретения, в которых требуется разобраться, что очень утомительно, так как подавляющее число изобретателей почти начисто лишено способности подавать свои идеи в мало-мальски приемлемом виде, — затем с помощью принятых в их области слов и довольно узких шаблонов требуется придать этой кашеобразности так называемый конструктивный вид, после чего собственноручно, чтобы не зависеть от машинистки, перепечатать заявку и наконец зарегистрировать ее — в общем, там, на службе, нет даже секунды на скуку, которая наверняка внесла бы какое-никакое разнообразие — там нет ничего нового, необычного, но, как ни странно, поэтому-то он и спешит! Звучит довольно абсурдно только на слух, ведь благодаря тому, что там все течет как ничто, он не может не впадать в состояние, близкое к прострации (иначе он давно бы свихнулся!). Он как бы спит, держась на одной лишь руке, на правой, точь-в-точь, кстати говоря, как сейчас. Покуда рука втискивает чьи-то идеи в клети условленных фраз, он удерживается за нее, эту убитую, эту устойчивую, как корень, руку патентоведа, и откидывается на спинку стула…
Ежедневно, кроме одного выходного дня, поточность работы колышет его, вялого, как лист бумаги под водой, — бумажная лента, задетая за корягу в небыстрой реке, это похоже на фильм без его участи, непонятный, но тем более увлекательный.
Сейчас все в точности так же, но острее — ничего удивительного, хроническая болезнь в конце концов должна давать обострение!..
Что бы он не испытывал там, куда смотрит, и каким бы он там не выглядел, привязанный своей рукой к огромной равнодушной массе работы как патентовед и только патентовед, он на самом деле всегда абсолютно спокоен.
За бесцветной, чисто оформительской работой все так ясно, так мгновенно! Как только ни пытался он достичь подобного состояния вне службы!
Никакие слова, никакие образные понятия, в поисках которых он рыщет каждую свободную от службы минуту, не вызывают у него ничего подобного.
Быть может, вся его спешка, начинающаяся тут же за порогом бюро, — это какая-то хроническая ревность остальной его жизни? Ведь, собственно говоря, плоские служебные понятия называть понятиями, как и служебные слова — словами, никак нельзя. Это просто какие-то разнокалиберные колышки, лежащие в его голове, как в выдвижном ящике служебного стола, под которые в другом ящике заготовлены решетки с отверстиями. Как тут не быть ревности? Естественная реакция и, кстати, самая живая изо всех, что у него есть, но сейчас ему надо понимать не это.
Сейчас ясно, что он не служил, как положено, без остатка отдаваясь работе, и не жил, как ему бы хотелось, ведь он вечно всюду запаздывал. Нет, он всегда знал, чего хочет, и даже видел в точности, каким что должно быть по каждому из его желаний, и вот происходило так, что все и правда приходило таким, как он думал, но приходило с опозданием или тем, что он принимал за опоздание. Что это за болезнь? В чем ее причина как не в том, что его основное время съедает служба?
Читать дальше